Светлый фон

— Может быть. Сходи посмотри, как она там.

Я вошел в барак; Лена лежала на кровати. Я никогда меж них не встревал, но сегодня, по-моему, он хватил через край. Лицо у нее было распухшее, в синяках. Он это умел: накрутит ее волосы на кулак, так что она не может шевельнуться от боли, а другим кулаком молча ее валтузит. Лена осторожно повернулась ко мне.

— Вот за что? — сказала она. — Что взяла ребенку поесть? Так ведь не себе же.

Я стоял и молча глядел на нее, в углу валялась растоптанная плитка шоколада. Я машинально наклонился и, не отдавая себе отчета, поднял ее. Потом снова глянул в заплаканное, разбитое лицо Лены.

— Все будет хорошо, Лена, — сказал я.

— Слишком часто это говорите. Вы с Гришей.

— Все будет хорошо, — повторил я, глядя на липкую массу в руке. Я уже знал, что так оно и будет.

Я подошел к Лене и протянул руку, мне хотелось ее приласкать, но она отшатнулась и забилась в угол кровати, как собака, которая шарахается от палки, — Лена меня боялась. Да, я уже знал, что ничего другого не остается. Я вышел из барака и присел рядом с Гришей. У меня в руке все таяла треклятая шоколадная плитка, а бросить ее почему-то мне было неловко. Иногда человек сам себя не понимает, и это плохо.

— Черт побери, — сказал я, — мое дело маленькое, но ты это зря, Гриша. Ведь она не для себя. Мать — она и есть мать. А что тип этот к ней пристает, дело другое. Его мы отвадим. Гриша, Лена — красивая женщина. Мне она самому нравится.

Он вдруг поднялся и встал передо мной, тяжелый, высокий; лица я в потемках не разглядел.

— Послушай, сердце, — тихо сказал он. — Пусть Лена сама ест, что от него получает, он уж два месяца к ней клеится. Пусть ест на здоровье. Но зачем давать моему ребенку? Я предпочту, чтобы ребенок голодал.

Он замолчал, а через минуту-другую снова заговорил:

— Все равно я не оставлю эту страну, пусть даже некому будет меня схоронить. А вот тебя я никак не пойму: ведь ты — не еврей и можешь отсюда уехать. Но я — еврей, и я останусь здесь. И каждый день буду все начинать сначала, пока не найду место и не начну работать. И не в том дело, что мне приходится тяжело, потому что тут всем было тяжело, а если и не всем, то таким, как я, — обязательно. Просто у меня нет выхода, потому что если я уеду отсюда, то никогда больше не смогу остановиться, не смогу отдохнуть и не буду знать, что предстоит мне завтра. Ибо это будет излишним. Ведь на самом деле все так, как в молитве. Понимаешь?

— Понимаю, — ответил я. — Есть только один Бог и только одна земля.

Я почувствовал в руке что-то липкое, мерзкое; это был шоколад, я его бросил.