Светлый фон

Не менее любопытно, пожалуй, представить обоих царей не решающими государственные дела, не поражающими татар или шведов, а пирующими. Один — исподлобья озирающий сотрапезников и тут же совершающий что-нибудь безобразное; можно даже сказать монструозное: один раз — поражающий опального боярина посохом в грудь, в другой раз — откусывающий ухо у кого-нибудь из гостей, в третий — хохочущий до слёз над князем, зашитым в медвежью шкуру и растерзываемым собаками, в четвёртый — заставляющий какого-нибудь несчастного съесть уд собственного отца.

И — великий государь через полтора столетия: гигант с мутным взором, но твёрдо стоящий на широко расставленных ногах, заставляющий, хохоча и хлопая по плечу бывшего боярина или, может быть, вчерашнего сапожника либо пирожника, а теперь сановника, выпить залпом кубок Большого Орла.

Истинно великий человек не может не быть великодушным. Грозный — огромен; но он лишён великодушия — и он не велик. Пётр же был великодушен — необычным, каким-то великолепным великодушием. Как чудесно уловил это Пушкин:

Но самой выразительной параллелью будет, мне кажется, сопоставление обстоятельств смерти обоих царей. В первом случае — гниение заживо, метание в тоске и молитвах, отчаянные попытки смягчить Божество приказами о помиловании преступников, об отпирании всех темниц. В другом — безоглядная отдача себя порыву — спасти погибающих матросов — и собственная смерть как следствие этого героического поступка. Ясно, конечно, что и посмертье Петра не могло иметь ничего общего с посмертьем его далёкого предшественника.

Но в синклит не может вступить тот, кто сам превратил себя в палача — и в переносном и в буквальном смысле; кто перешагивал через гекатомбы жертв — собственных подданных, не повинных ни в чём и отдавших Богу душу только потому, что вождю потребовалось сию же минуту и без малейшей заботы о жизни тысяч строителей воздвигнуть новую столицу — ключ к мировому будущему России.

К этой столице и привязались шельт, астрал и демонизированный эфир основателя Петербургской империи. Медный Всадник Фальконета — не просто статуя. Это — нечто вроде иконы Второго Жругра, персонифицированного в условном обличии самого яркого из его человекоорудий. Это также подобие основателя Друккарга, мчащегося на бешеном раругге. Мало того: это исправленное сообразно человеческому сознанию и условиям Энрофа отображение основателя Дуггура, восседающего в лунной полутьме на гигантском змее и озаряющего факелом в простёртой руке пышную и мрачную площадь. На площади Сената понятия переворачиваются: Пётр мчится на коне, попирая змею; кругом — светлые колоннады ампира. Но, как и всякая икона, в которой встретились излучения изображённого с излучениями эмоционально созерцающих и благоговейных людских множеств, этот памятник тысячами нитей связан с тем, чей прах двести лет покоится в подземелии Петербургской крепости.