Очевидно, санкция со Второго уицраора была снята давно.
Почему же? И когда именно?
То, что инвольтацией демиурга — хотя и не только ею одной — была насыщена деятельность Петра, не подлежит, очевидно, сомнению. Следовательно, утрата санкции свершилась в одну из последующих эпох. Но когда же? При ком? В чём заключались вины уицраора, эту утрату повлёкшие за собой? И не видим ли мы на этой поворотной точке истории какого-нибудь исключительного деятеля, судьба которого полна ещё непонятым смыслом?
Историзм всех школ сходится на том, что из числа стоявших у кормила правления за эти триста лет крупнейшею фигурою был Пётр и что ничьё значение и ничей масштаб личности не могут быть сопоставлены с его значением и масштабом. Этот тезис требует пересмотра. Требует потому, что он основан на учёте не всех фактов и не всех процессов; и потому ещё, что духовную сторону исторического процесса в целом, то есть метаисторию, он игнорирует совершенно.
Проверим же, не возникла ли в историческом слое уже после Петра личность не менее значительная, чем он, но по характеру своего значения могущая быть названной антиподом великого основателя империи. Выясним также, не имеет ли судьба этого лица отношения именно тем обстоятельствам и именно к тому периоду, когда санкция демиурга была снята с деятельности Второго уицраора. И, наконец, вникнем в значение — не для его современников только, но и для нас, для далёких потомков, — истинное значение этого странного, двоящегося, окружённого легендами, загадочного образа.
Однако, прежде чем приступить вплотную к этой задаче, нельзя избежать рассмотрения целой цепи других проблем, без метаисторического уяснения которых роль того лица, о коем идёт речь, не может быть понята. Проблемы эти сводятся к итоговой оценке деятельности Второго уицраора на основе сопоставления того, какие задачи ставил перед ним демиург России и что фактически оказалось осуществлённым вторым демоном великодержавия.
Зенитом его творческой мощи была, без сомнения, эпоха Петра. В сравнении с историческими перспективами, открывшимися тогда перед Россией, старая концепция Третьего Рима начинала казаться беспочвенными мечтаниями, бессодержательной абстракцией. Но что, собственно, следует понимать под этою новою перспективой? То есть как именно могла она рисоваться сознанию тех, кто жил на рубеже XVIII века?
Очевидно, это было смутное, но властное ощущение мировых пространств; оно походило на дыхание океана, на пронизывающий, солёный и шумный ветер, вдруг ворвавшийся в замкнутый столько веков мир. На берег морского пространства перенёсся центр государственности. Государственность стала созидаться новым континентом людей; и для них эта атмосфера, не знающая твёрдых географических границ, по-северному холодная, по-морскому требовательная, казалась чем-то несравненно высшим сравнительно с насыщенной местными запахами, душной, земляной и вязкой атмосферой Московской Руси.