– Что это?
– Ну, как ты потерял отряд?
Лицо толстяка светилось любопытством; любопытство сидело в каждой морщине, в каждой складочке кожи, блестело в глазах.
Рассказать ему о Николае, о ЧП, о том, как покачивались на веревках освежеванные тела Самира и Машеньки, о Кляйнберге, о питерах? Рассказать о Паше? Рассказать, как сдавливает сердце животный страх, и Теплая Птица трепещет где-то в горле, готовая покинуть клетку?
– Молчишь? Понимаю, – толстяк вздохнул и поднялся с кресла. – Эта любовь лишь твоя и трибунала. Третий – лишний.
Он засмеялся.
В комнату вошел стрелок.
– Конунг, машина готова.
Я кивнул Сергею и вышел за конвоиром.
Метель плясала над сугробами, былье колыхалось. Черная обледенелая машина никак не желала заводиться; шофер, сражаясь с ней, неистово матерился. Конвоир глядел в одну точку перед собой, держа автомат на коленях.
Наконец, тронулись. За окном поплыла Вторая Военная. Бараки, плац, снова бараки. Снуют стрелки, из труб идет сизый дым. Жизнь, такая, какая она есть. Ни плохая, ни хорошая. Та, что есть. Этой жизни нет дела до меня, до трибунала, который мне грозит смертью, до моей мечты о Серебристой Рыбке, до моей любви к Марине. Кем ты себя возомнил, Христо? Кем меня возомнил? Муравьи, вознамерившиеся перетащить в свой муравейник весь лес – со столетними соснами, кустами жимолости и медведями-шатунами.
Вот и башня. Приехали. Но…
Я открыл дверцу, выпрыгнул на снег. Конвоир вскрикнул: «Куда?» и – за мной. Но я не собирался бежать (как отсюда убежишь?), а просто замер, глядя на виселицу в форме креста, установленную перед входом в административное здание. Склонив на бок припорошенные снегом головы, на ней покачивались два тела. Веревки – скрип-скрип.
Женщина.
И подросток. Вернее, мужчина, похожий на подростка.
Букашка и Христо.
Рев убиваемого животного вырос в груди, но не вырвался на волю, а лишь заморозил душу. Я оцепенел, превратился в скованный льдом труп.