Зашуршала пожухшая трава, мелькнул серый ручеёк с ломаной линией узора на спине. Змея высунула раздвоенный язык, ощупала край котомки, юркнула внутрь.
Следом – ещё одна и ещё.
Волхв всё играл, а завороженные берёзы тихо аплодировали и роняли золотые монетки листьев в благодарность.
* * *
Серые еловые стволы стояли вдоль узкой лесной дороги мрачными конвоирами; посматривали на пришельцев неприветливо. Привыкшие к степному простору, бродники чувствовали себя неуютно – стихли разговоры, не пелись лихие песни, и только мягкие шлепки копыт нарушали тишину.
– Правильная хоть дорога на Добриш, ватаман? А то забредём, откуда и не выбраться.
Плоскиня пожал плечами:
– Вроде эта, другой тут и нет.
А лес всё не кончался, и не было просвета в тёмных кронах, сросшихся над головой, как крышка гроба.
Потом деревья стали ниже и реже, по обе стороны дороги легла болотистая низина. Тёмно-зелёный мшанник неожиданно брызгал жёлтыми осенними кляксами, сиреневые метёлки вереска раскрашивали однообразное полотно. Алели бусины клюквы, и Плоскиня поморщился – ягоды показались ему каплями крови. Только перед самым закатом обнаружилась поляна, на ней и устроили стоянку. Опасливо собирали хворост, стараясь далеко в чащу не заходить. Под ногами хлюпала болотина.
Мокрые ветки шипели на чужаков, не желая разгораться. Серая хмарь сумерек навевала тоску, от трясины ползла промозглая сырость. Сползла ночь – беззвёздная, муторная.
Спать не ложились, сидели у едва живых костров, вздрагивая от незнакомых звуков: болото то вздыхало, словно жалея кого-то, то завывало. Потом захохотало так, что поджилки затряслись у самых бывалых бродников.
– Это, стало быть, кикимора веселится, – просипел кто-то севшим голосом, – видать, погубила кого-то и радуется теперь.
– Точно, – подхватил другой, – кикиморы – они ведь из нагулянных дочек получаются, матерями задушенных. Им кого-нибудь в топь заманить – одно удовольствие. А ещё с лешими любятся и от того лесавок родят. Лесавки – они маленькие, по колено, но как накинутся гамузом, то и защекотят до смерти. Потом покойников находят – страшных, от щекотки посиневших. А ещё мертвяки по болоту цепочкой ходют и свечки носят в руках, а свечки те не для церквы – из жира утопленников сделаны. Синим огнём горят… Ох!
Оглянулись – холодные капли потекли по спинам: над трясиной парила цепочка огоньков, двигалась медленно.
Плоскиня рявкнул:
– Заткните ему кто-нибудь рот! Страху нагнал – портки менять пора. Всем спать, кроме караульных, завтра до рассвета вставать.
Сам улёгся на лежанку из елового лапника, прикрылся армяком. Спал плохо: то привиделся забитый насмерть после битвы на Калке монах, осуждающе качающий головой, и вытекший глаз дрожал на щеке старца, глядел, не мигая… То Плоскиня-отрок сидел в подполе, а наверху сильничали приколотую ножами к полу сестру: она выла от ужаса, а сквозь доски капала горячая кровь… Потом увидел, как сам на помосте сидит за длинным столом, пирует с монголами; а под ногами хрипят, задыхаясь, связанные русские князья и дружинники. Всё громче хрипят, всё страшнее; вот уже криком кричат: