Светлый фон

С вечера и до утра Хонт говорил, а Маугли слушал его. Слушал так жадно, как будто и пищу, и сон, и даже воду заменяли ему рассказы человека о своей человеческой жизни. Хонт говорил обо всем. О работе и о родителях. О друзьях и об одиночестве. О Тигуле и о соседях. О Фрейстине. О магах. Обо всем… а получалось, что говорил о себе. Даже странно было, насколько, оказывается, врос он, Хонт Вейсер, в городскую жизнь. А может, не врос, а просто видел ее, эту жизнь, только с одной стороны – со своей. Вот и получалось, что какую тему не затронь, везде речь пойдет о Хонте Вейсере, Тигульском Страже.

 

Маугли подражал ему. Хонта это и смешило и умиляло. Лесной гость копировал его походку, его жесты, интонации. Как скворец, повторял любимые Хонтовы словечки. Страж Тигула не понимал, чем его, человеческая, манера двигаться лучше первозданной, чистой, как дикий лес, гибкости и силы. Не понимал, чем его улыбка лучше, искренней детской улыбки Маугли. Но догадывался, что для духа все это – просто интересная игра, дань тому самому неуемному любопытству, которое привело Маугли в город. Пусть себе играется, лишь бы только на глаза никому не показывался. Хотя бы до тех пор, пока не научится быть как человек.

Пока не станет как Хонт Вейсер. Или, о господи…

…пока не станет Хонтом Вейсером?!

…пока не станет Хонтом Вейсером?!

Понимание пришло сразу. Навалилось, как упавший на голову камень. Вот только что был ни о чем не подозревающий Хонт, который посмеивался, глядя на Маугли. Хонт, который сказал, улыбаясь:

– Ростом ты маловат, чтоб меня передразнивать.

И вот уже Хонт, изумленно замолкший: у него на глазах Маугли встал со стула, потянулся… и вырос. Вырос не меньше, чем на ладонь. Почти догнал ростом.

– Думаю, достаточно, – сказал он. – Что скажешь?

На Хонта смотрели Хонтовы глаза на Хонтовом лице под ежиком серебряных волос.

Наверное, он побледнел. Или что-то сказал. Словом, как-то позволил лесному хищнику почувствовать свой страх. Маугли рассмеялся, поднял руку – рука менялась, ладони то истончались в смуглые птичьи лапы, то делались неотличимы от мощных ладоней Хонта, привыкших к мечу и огненному самострелу, – и погрозил пальцем:

– Никуда не уходи, человечек. Молчи. Жди меня.

Примерно через полчаса в комнату, где Хонт восковой статуей застыл на стуле, вошел… Хонт. Русоволосый, сероглазый, как всегда – серьезный настолько, что серьезность казалась недовольством. Такой обыденный, такой настоящий, что тот Хонт, который сидел на стуле, почувствовал, как страх сменяется ужасом, а ужас – глубокой, бездонной тоской.