Светлый фон

Пойло, проникавшее в кровь, давало отдохновение ненадолго. Огромный, беспробудно бодрствующий, сверхчудовищный мозг Отшельника жил будто отдельно от остального тела, издыхающего, измочаленного вконец. Тело не желало, не могло больше жить. Разрастающийся гриб мозга не жить не мог. Сам Отшельник плыл в адском мареве между бытием и небытием.

Но он не только видел. Он пока еще умел и вмешиваться в ход событий, в поверхностную, животную, внедуховную жизнь полумыслящих двуногих амеб. Отшельник всегда помнил, что эти амебы его братья — и не младшие, не меньшие, а просто братья, что по ту сторону Барьера, что по эту.

Еще шестерых копов они завалили посреди мусорных куч, так и не успев выбежать со свалки. Хреноредьев ухлопал только одного, остальных отправил на тот свет Пак.

— Ирод ты какой-то, — на бегу обругал его инвалид. Пак огрызаться и спорить не стал, ирод так ирод, подвернется под руку втрое больше, он и их завалит, глазом не моргает, чего их жалеть-то, сволочей. Пускай они сами себя жалеют. Умный Пак, после того как пообтерся возле Леды Попрыгушки, очень хорошо знал — системы слежения и, вообще, безопасности у этих проклятущих туристов бесподобные, поймать беглецов и обезвредить ничего не стоит… только вот сами они в своем розовом Забарьерье обленились, изнежелись, разучились, слюнтяи и маменькины сыночки, мышей ловить: сто лет почти никакой преступности кроме алкашни да наркотов, что были покруче да пофартовее, гангстеры да бандюги, все наверх вышли и ворочают деньжищами в открытую, за ними с пугачами никто не бегает, они сами без беготни любого достанут… вот копы и растеклись дерьмом по асфальту. Жаль Леда не видела, вот бы душу-то отвела!

Пак бежал, а в глазах мельтешило, прыгало и пузырилось что-то. И за каждой поганой кучей он видел, выскочив на всех парах, папаньку своего горемычного, распятого и горящего. Уже через миг, когда глаза привыкали к новой куче хлама, папанька исчезал, будто с дымом испарялся в райские угодья, но из-за следующей выявлялся снова.

— Стой, Хитрец! — ныл на бегу Хреноредьев, несущийся на своих протезах и костылях какой-то мельтешащей колесницей. — Сердце обрывается, едрена-матрена!

Пак молчал, только сопел тяжко, с присвистом.

И Хреноредьев не отставал, знал, ждать его не станут, не тот нынче расклад, да и Хитрец уже не тот, выгорело у него чего-то в груди, один пепел остался.

Через бетонку, отделяющую свалку от холма и перелеска, они катились кубарем, с холма и подавно. В перелеске на ходу глотнули воды из мутной, пахнущей хвоей лужи. И запетляли меж стволов.