Мне почему-то стало жутко стыдно.
– Извините, Андрей Ильич, – опускаю глаза. – Я не хотел…
Он только башней в ответ вертит.
Ошалело.
– Ну, знаешь, – фыркает, наконец. – Я тебя, между прочим, в детстве на руках носил. И реально дружил с твоим, вполне себе, кстати, сумасшедшим папашей. Ты, если тебе не говорили, – весь в него. Вылитый. Только он уже в те благословенные времена был поциничнее и попрагматичнее…
– Я любил ее, Вожак, – выдыхаю.
Он отмахнулся.
– Знаю, что любил, – морщится. – Вы, кстати, были отличной парой. Если тебе интересно мое мнение. Но вы сами все решили, моя прозорливость так далеко, извини, мальчик, не заходила…
Мы опять помолчали.
На улице уже сгустилась чернильно-черная южная ночь.
За соседним столиком Гурам, обнявшись с Веточкой, пел какую-то тягучую абхазскую песню.
Вокруг электрических светильников медленно летали безвредные местные насекомые.
– Может, помянем? – поднимаю робко глаза.
Он коротко кивнул, и мы выпили не чокаясь.
Вожак немного посидел, потом взял у меня сигарету и откинулся на кресле, разминая ее в длинных сильных пальцах.
– Благослови и защити, Господи, вставших на Путь, – бормочет, – и пусть их умоет Утро росою своею, пусть День обогреет их светом своим, пусть Вечер накормит плодами своими, и пусть Ночь укроет черным шатром Крыльев своих, оберегая их, Ищущих, для Рассвета…
– Что это, Андрей Ильич? Один из ваших гимнов?
Он слегка растерялся.
Как любой человек, которого перебивают, когда он начинает говорить про себя, а его слышат окружающие.
– А? – переспрашивает как-то почти по стариковски. – Нет, Егор. Это не наш гимн. Это один из псалмов Триады. Мне его раввин дал, когда мы из Диких земель вышли. Я же еврей, капитан. Мы с ним о многом поговорили…