— Была во Франции Жанна д» Арк, девственница, — говорил Ш. — За ее виргинальное состояние, особенно, начитавшись Вольтера, я, пожалуй, не дал бы руку на отсечение, но, в целом, она была ничего!.. Колошматила англичан и даже короновала в Реймсе доброго, но глуповатого короля Карла VII. Впрочем, тот ее предал, впоследствии. Финал печальный и закономерный: костер!.. Английский костер!.. С тех пор, ясное дело, поджаренная Жанна — великий символ придурков-лягушатников. Се человек и дела его!.. Не станем слишком удивляться!.. — Ш. говорил.
— Русский царь Иван IV перебил множество народу, простого и родовитого, за то его весьма почитали и прозвали Грозным. Сыновьям его не повезло: одного он сам прикончил, другой был головою слаб, третьего — светлого отрока Димитрия, тоже слабого головой — укокошили глупые и жадные бояре. Все это закономерно привело к воцарению ублюдка Годунова и последующей смуте. Впрочем, она с тех пор и не прекращалась. Были когда-нибудь в России благословенные времена? Не были благословенные времена! — твердо сказал Ш. — Не были, и быть не могли! А знаете, кто символ, кто подспудный и скрытный символ русской истории? — спросил еще Ш. — Тушинский вор! — твердо сказал он. — Изнуренную нашу нацию всегда преследовали катаклизмы да катастрофы, и Тушинский вор, Самозванец всегда были нашими подспудными светочами.
Мендельсон тут пробормотал что-то, будто не соглашаясь с товарищем своим, но доводов его понять было невозможно, их и не было, никаких доводов, и потому не следовало принимать в расчет нетрезвое бормотание Мендельсона.
И тогда Ш. снова вернулся к Востоку: Индия, Китай, мусульманский мир — все удостоилось его пышных плодотворных сарказмов. Когда он дошел до европейских гуманистов, его чуть не вырвало, да, благодарение Богу, желудок его был давно пуст, еще с ночи был пуст. Он только помычал, помучался, стоя в углу, но ни к каким последствиям это не привело. Ш. сухо извинился перед учениками и продолжил. И — странное дело — те взирали на Ш. с пониманием. Девятнадцатый век он объявил веком слияния и соединения малахольного дворянского романтизма и ублюдочного разночинного имморализма, и когда сказал это, сам удивился тому, что сказал только что. Двадцатый век для него был веком обморока и комфорта, и еще обморочного комфорта; веком атомной бомбы, баночного пива, презервативов с пупырышками и шенгенской визы. Лагеря смерти, сказал Ш., закономерно вытекают из человеческой природы и стремления к комфорту. Человек и лагеря смерти — близнецы и братья, сказал Ш., разделить их невозможно, даже не стоит и пробовать, не стоит и пытаться. Мы говорим: «человек», а думаем: «лагеря смерти», и наоборот, соответственно. Сказал Ш.