— В мусор твоих механиков. Не мешай.
— Ладно, как скажешь. В мусор — так в мусор.
— Ты меня видишь?
— Угу.
— А… как?
— Короткая стрижка тебе идёт.
— А красный нос, очевидно, нет. А как ты меня… чувствуешь?
— Ну… — Назгул, очевидно, смешался. — Я, эээ… фиксирую изменения температуры, влажности, пульса. Я — прибор.
— Я люблю тебя.
— Я чувствую тебя всю.
— И, скажем, вот так? — Натали запрокинула руки за голову и, осторожно, но вполне осознанно провела ладонями по внутренней поверхности блистера. — Каково это? Ну?
В наушниках явно выдохнули сквозь стиснутые зубы. Хоть плачь, хоть смейся, но… бог ты мой, доколе ж можно плакать?
— Я, признаться, уже и думать себе запретил о любящем прикосновении. Убедил себя до полного морального износа довольствоваться механиками… с отвёртками… ну в лучшем случае — со смазочным шлангом. И поощрительным похлопыванием по броне.
— Не нравится тебе, когда хлопают?
— Ууу… не переношу амикошонства! Обзавёлся комплексом с некоторых пор.
— Буду знать.
Натали, не открывая глаз, нашарила винт регулировки и максимально отклонила спинку назад, закинула руки за голову, приняв расслабленную позу.
— Это единственное место, где мне хочется быть. Поговоришь со мной?
— Я хорошо знаю это кресло, — заметил Назгул. — Больше трёх часов в нём пролежать трудновато, поверь мне. Было дело, мы не вылезали из кокпитов сутками. Если есть возможность отдохнуть — тебе стоит отдохнуть.
— Угу, — Натали потянула вниз «язычок» молнии. Наушники прошептали: «Bay!», и она затрепетала вся от прорезавшихся в голосе Назгула низких бархатных нот. Таких знакомых, таких мучительно близких, осязаемых, как прикосновение, что сама собою выгнулась спина.