Глеб насупился, но послушно впился зубами в жесткое мясо и, лишь прожевав кусочек, почувствовал вдруг, как на самом деле проголодался.
– Вот об этом я тебе все время и толкую, – заметив проснувшийся у сына аппетит, сказал Таран. – Споришь с отцом почем зря…
– Так уж и зря? – мальчик упрямо вскинул голову. – А Пешеход? А Полковник? А засада в ущелье? Это все тоже зря? А ведь я оказался прав!
Звякнула на цепочке крышка фляги. Сделав шумный глоток, Глеб выжидающе уставился на отца, но затем вдруг опустил голову:
– Можешь не отвечать. Все равно разговора не получится…
– Пойду-ка я, пожалуй, вздремну часок, – Дым вытер измаранные руки о штанины и неторопливо затопал прочь. – От ваших препирательств у меня вечно изжога разыгрывается.
Проводив взглядом зеленокожего гиганта, Таран подсел у стены, с наслаждением вытянув ноги. Ровный гул двигателей и растекавшаяся по полу вибрация убаюкивали, вгоняли в прострацию. Неловкое молчание затянулось. Еще немного, и момент будет безвозвратно утерян. Как и много раз до этого, они разойдутся каждый по своим делам, снова оставшись наедине с недосказанным. Обида и недопонимание рано или поздно породят безразличие, а колючий ледяной взгляд окончательно выстудит из души собранное когда-то по крохам, все еще ранимое и беззащитное перед натиском обстоятельств чувство единения.
Сталкер почти физически ощутил, как воздвигается и крепнет, прирастая кирпичиками-секундами, незримая стена отчуждения, и, просто чтобы остановить этот неумолимый, беспощадный процесс, начал говорить, сбивчиво и тихо:
– Ты же знаешь, я не мастак толкать речи… Может, скажу криво, не обессудь… – Таран прервался на мгновение, рванул ворот рубахи, глотая воздух, ставший вдруг спертым и вязким, словно кисель. – Всю жизнь один, а тут вдруг… появляешься ты… Думал, обучу азам выживания, и вся недолга… Я ведь не знал, что это так сложно – быть в ответе за кого-то, воспитывать… Учил выживать, а не жить. Бывало, отмахивался вместо того, чтобы попытаться объяснить… Давил и ломал, не пытаясь понять. Продолжал видеть в тебе всего лишь маленького непослушного сорванца… Потому что боялся признаться самому себе, что передо мной уже не тот беспомощный мальчик, сидевший на перроне Московской. Боялся, что, перестав быть ребенком, ты в конце концов станешь таким же черствым и нелюдимым, как я сам! До колик в животе боялся, что не справлюсь… Что… не смогу… заменить тебе отца…
Сумбурное признание не принесло желаемого облегчения. Слишком многое камнем давило на сердце, и, снедаемый противоречивыми чувствами, сталкер решил идти до конца: