Светлый фон

Келейник рассказывал соседу историю своего воцерковления довольно часто и красочно. В первый раз Михаил испытывал к нему сострадательное удивление, во второй — брезгливую жалость, в третий и все последующие разы — постепенно усиливающееся холодное раздражение, которое ему приходилось искупать потом жестокой епитимьей и самоограничениями История Михаила была гораздо занимательнее, но он никогда и никому её не рассказывал — с того самого момента, как патриарх благословил его оплакивать свои злодеяния в строгом таежном скиту…

«Гордыня», — тихо вздохнул Михаил. В его судьбе не было ничего, совершенно ничего занимательного, тем более в сравнении с судьбой соседа. Нужно принять на себя дополнительную повинность, чтобы изгнать из сознания эти крамольные мысли. Допустим, триста земных поклонов с молитвой мытаря после начала трапезы — и только после этого позволить себе вкушать пищу. Если не успеет уложиться в отведенные на трапезу четверть часа, то тем лучше для души… Разумеется, все это — помимо епитимьи, которую наложил на него за горделивые мысли духовник после завтрашней исповеди. Однако в последнее время настоятель все чаще стал назначать ему демонстративно легкие покаяния, и Михаил, который не был удовлетворен таким попустительством, старался тайком разнообразить наказания своего грешного тела, по мере возможности укрывая их от испытующего взора преподобного…

Нет. Если он опоздает на трапезу и на целый день останется без еды, разговора с настоятелем избежать не удастся. Надо придумать что-то другое.

Несмотря на преклонный возраст, а также тяжкие лишения и самоистязания, к которым приговорил себя в свое время отец настоятель, он все еще выглядел здоровяком. Когда-то преподобный служил капитаном разведки в Афганистане. Ему пришлось пережить слишком много бесчеловечного и нестерпимого. Он видел кровь, боль и смерть друзей, он видел обугленные трупы детей, которые порой оставались в кишлаках после проведения боевых операций. На его руках долго и мучительно агонизировал сержант-срочник с ожогом восьмидесяти процентов поверхности тела, а вертушка не могла забрать раненого, потому что душманы до самого вечера простреливали ущелье. Окончательный надлом произошел в его душе после того, как они с командиром батальона заживо сняли кожу с троих пленных моджахедов, которые неделей раньше поступили так же с разведчиками из его роты. Вернувшись на родину, капитан сразу уволился из рядов СА и поступил в семинарию. В православной вере он сумел обрести новый внутренний стержень, он столь ревностно брался за любое порученное ему дело и за самый безнадежный приход, что вскоре начал довольно быстро карабкаться вверх по ступеням церковной иерархии. Однако такое служение Господу не могло его удовлетворить: по-прежнему ночами к нему приходили обожженные дети с недоуменными глазами, по-прежнему он вел нескончаемые воображаемые беседы на непонятном языке с тремя угрюмыми бородатыми мужчинами, истекающими кровью. Ему прочили большое будущее в церковных структурах, но несколько лет назад он внезапно и бесповоротно решил удалиться от мира, причем испросил разрешения патриарха на самый суровый скит, какой только имелся на территории страны. Единственное, на что удалось его уговорить, — принять сан настоятеля таежного монастыря вместо старенького преподобного, которому окончательно подорванное здоровье уже давно не позволяло жить в столь диком месте и в таких тяжелых условиях. Впрочем, со временем новоиспеченный настоятель перестал корить себя за проявленное малодушие, ибо назначать строгие наказания подопечным оказалось для него гораздо мучительнее, чем самому исполнять назначенную другим епитимью…