— Очередной скачок?
— Да.
— Насколько сильный?
— Намного. Намного…
— Бедные дети.
— Бедные. Не говори это при них. Впрочем… Можешь. Они знают.
Для порядка выдержав молчание, Прайм выходит и затворяет дверь, оставляя погружённого в невесёлые мысли директора бродить по вытертому ковру — чтобы не мешать ему думать, чтобы поразмыслить самому. Идёт по коридору, спокойный и высокий, на шесть метров вперед распространяя уверенность — идеальный зам, почти что красавец, если бы не кривая усмешка и взгляд, всё портящие как будто намеренно.
Внешне бесстрастен, а на душе — болото, гниющее среди зарослей осоки.
Он не боится, черта с два. Он дьявольски взбешён.
Кот, вынюхав паука, притаившегося за плинтусной щелью, бесцеремонно выковыривает его оттуда и съедает. Не потому, что голоден, а потому, что охотник. Он мог бы сказать, что у многих людей повадки такие же — умел бы кто слушать и слышать.
Рядом с дверью, ведущей в мужской туалет, клубятся дым и беззвучие. Курт растирает в пепельнице очередную сигарету и допивает остывший кофе. Лучик гладит его по спине. Оба молчат.
Ян долго-долго смотрит на стоящую у него на столе фотографию. Машинально касается носа, когда-то сломанного, потом — скулы, повторяя давнишнее движение чужой-знакомой руки. Виски у него седые, нервы ни к чёрту, артрит обостряется, камни в почках, сердце шалит… Пора бы и на покой, да, профессор?
Фридрих Креймер подмигивает ему с настенного портрета. Глаза у него, шестидесятилетнего, светлые, весёлые, совсем молодые. Этого вроде должно бы хватить, чтобы устыдиться собственной немощи, но всё же недостаточно.
…где-то там жили, обескровленные и жалкие, обломки некогда опасного противника, зарывшиеся в придонный ил — а теперь воспряли, словно склеившись заново, нависли над головой чернильно-чёрной тенью, распахнув ободранные крылья трупоеда-стервятника. И бросили вызов. И ждут.
«Кто теперь у них главный? Кто так силён, чтобы открывать двери туда, куда хочется? Кто сидит в кресле, что когда-то было твоим, кто пьёт чай из твоей чашки, кто пишет твоей любимой ручкой и чтит память о тебе? Кто придёт мстить с твоим именем на устах? Кого мне убивать? Кому убивать меня?»
Прайм тоже курит, выставив в окно острое плечо. Сыплет пеплом в пустоту, рассматривая мельтешащие в показанном ему прорехой городе автомобили-коробочки. Давняя теория о том, что курение, столь распространенная здесь дурная привычка — не позёрство, не от скуки, но подсознательное желание каждого второго Идущего поскорее закопаться на два метра в землю, в свете последних событий кажется ему всё более оправданной: вся Организация в этот вечер дымит, как крематорские трубы. Как будто гиперстарения им недостаточно. Как будто и ему его мало. Дым поднимается к синим глазам, мрачным и недобро прищуренным, которые, особенно недобрые сейчас, когда он раздражён, действительно неприятны, и он сам это знает, а не один лишь Ян, святая наивность. Курит и думает безо всякой обиды, что цвет своих глаз он не выбирал, а вот тот мерзкий налёт, что лёг на оттенок радужек — просто неизбежный осадок прошедшего. Не отражение внутреннего. Так что спрос здесь только с выпавшей ему весьма нелёгкой жизни. Потом выдыхает, выпуская дым из ноздрей, и честно признается прорехе: ну ладно, ладно, не столько с жизни, сколько с принятого для себя отношения к ней, несчастной, с моральных устоев того человека, кто для того, чтобы эмоционально реагировать на каждый писк и дрыганье, слишком многое повидал и оттого перегорел, как лампочка. Пуф!