Так они и поладили. Чем больше знаешь врага, тем меньше боишься. Теперь Леки приходилось с ней куда больше бывать, чем с друзьями. Ей тоже тоскливо. Наверное, сама кого-то загрызла или перекрутила не в меру. Вот и тоскует. А еще она боялась всего. Только к Леки уже привыкла, не шарахалась теперь, пытаясь отхватить голову или еще что-нибудь, вывернуть, разъять, смять, расплющить. Так она и жила, в тоскливом страхе, страшась неизвестного и потому его истребляя. Однажды Леки даже спросил, не опасаясь уже, что его задавят или расплющат в порыве нового ужаса – уж слишком он обвык, да и смерть не пугала его так сильно, – чего же она хочет, эта пустота.
Но вместо этого провалился в новое виденье, видел Кобу, свой старый, милый сердцу дом, так и оставшийся в памяти, несмотря на все желание забыть о прошлом, об отце и не вспоминать. Увидел мать, вынесшую младенца на крыльцо, нежно баюкая. «Это же я!» – сообразил Леки. А женщина ходила и напевала, покачивая ребенка на руках. Хорошо-то как! И тут же провалился куда-то в подземелье, сырой каменный подвал без окон и дверей, освещенный робким светом чадящего факела. Он с натугой ударялся в стены, пробуя вырваться, но лишь разбивал себе в кровь лицо, пальцы, кисти, колени, ступни… кровь была повсюду, и он с ужасом сбежал из этого виденья, чтобы никогда не возвращаться.
В этом полусне-полубреду его и привезли в Кус-Танак. Он не видал ни тяжелых ворот, способных выдержать хороший таран, ни узкого подворья, стиснутого высокими, толстыми, очень древними стенами. Не видал Истармы, взиравшего на пленника из убранного решеткой оконца, когда телега, грохоча по крупным булыжникам, замостившим двор, проезжала рядом с аркой башенного круга. Не видал ни темных сырых коридоров и лестниц, по которым волокли его бесчувственное тело, ни узкой комнатенки без окон, глубоко под землей, где его и бросили. Не помнил, как какие-то люди поили его водой из кувшина, без труда раздвинув его безвольный рот, как некоторое время спустя те же люди вернулись и разрезали почти все веревки, только руки снова скрутили сзади упругой бечевой.
Он все еще плавал в своих снах, теперь почти заменивших явь, не давшую ничего, кроме горя. Но сны перестали струиться плавно, и Леки обеспокоился. Тело задергалось, картинки понеслись водопадом, не его, чужие, жуткие, то и дело ярко мелькая, заставляя вздрагивать, как от удара. Наконец он открыл глаза, не в силах больше видеть эти ужасы. Очнулся. Окинул темницу мутным взглядом.
Тело болело, кололо иголками, но когда Леки с удивлением сообразил, что уже не в пути, а в каком-то сыром каменном мешке, да еще почти целиком свободен от пут, то попытался встать, но всего лишь слабо забарахтался в соломе. Тело слишком затекло и не желало слушаться хозяина. Да еще голова… Он отвык от яви. Виденья были такими четкими, резкими, а настоящая жизнь вокруг расплывалась, как краска на воде. Стены тюрьмы то расползались, отодвигаясь далеко-далеко, то вновь подступали, спирая дыхание. Или это факел так играет пламенем? Нет, вроде нет… Или это сон? Куда же он попал?