Это конец.
Гордость обернулась гордыней, достоинство — эгоизмом, постоянство — истеричным упрямством, сила — жестокостью, ум — бессердечием, а любовь…
Боже, каким отвратительным уродцем обернулась его любовь.
Там, в тесном санузле, здесь, на просторной бетонированной танцплощадке…
И здесь, в поезде, который везет их домой.
В их с сыном разоренный дом.
Некого спросить, за что и почему. Нет средства, чтобы выдернуть
Если бы это было возможным. Если бы только…
Тонко звенела ложка в пустом стакане. Юля вытащила ложку, положила на исцарапанный белый столик:
— Аленький… Можешь отнести проводнику стаканы?
Сын молчал. Бледный, насупленный, сидел, забившись в угол, отстраненно смотрел в мутное окошко, за которым бежали, бежали назад столбы, стволы, чьи-то огороды, снова стволы, ныряющие провода…
Третье место в их купе пустовало. На четвертом ехал загорелый старичок — возвращался из санатория.
— Аленький, — повторила Юля настойчиво, будто от исполнения ее просьбы зависело что-то важное. — Отнеси стаканы, а?
— Что ж ты маму не слушаешься? — не к месту вмешался старичок.
Алик сумрачно глянул от окна; Юля отвела глаза. Он был похож на отца, чудовищно похож. Сейчас — особенно.
Как объяснить ему? Как то, что случилось, скажется на его жизни?
Что, если однажды из глаз повзрослевшего сына на Юлю глянет злобный гном?
И поздно будет что-либо объяснять. Все равно что разговаривать с чумой, или упрашивать о чем-то лавину.
Она задумалась на секунду — но прошел уже час. За окном темнеет; Алик сидит, втупившись глазами в собственное отражение, а старичок, потеряв надежду завести разговор, посапывает себе на верхней полке.