— Исповедуйте меня, фра Лоренцо! — орал на всю улицу бен-Шамаль. — Ибо грешен и жажду покаяться!
Священник колебался; и не без оснований, если принять во внимание облик грешника.
— Брат Бартоломео! — обратился он к служке. — Может, вы… во имя милосердия?..
Монашек отпрыгнул к глинобитному дувалу и вжался в него всем телом.
— Брат… Барт… Бартоломео! — вопль историка и вовсе опрокинул монашка в беспамятство. — Нельзя отказывать человеку в исповеди! Все люди — братья, понял?!
— Хорошо, сын мой, — со вздохом согласился наконец фра Лоренцо. — Мы с братом Бартоломео направляемся в горы, дабы нести свет Господа заблудшим душам, так что в миссию возвращаться не имеет смысла. Но, прошу тебя, сын мой, — уединимся…
— Н-не могу, святой отец! — покаянно сообщил бен-Шамаль. — Н-ноги не держат.
И рухнул на колени пред священником прямо в дорожную пыль.
Наблюдать дальше за этой сценой поэт с магом не стали, а тихо свернули в переулок, где и остановились.
— Он не врал, — еле слышно произнес Абу-т-Тайиб. — Иначе я бы почувствовал. Гургин, мне надо туда. В Кабир. Я должен увидеть все это собственными глазами… Я должен, понимаешь?
— Понимаю, — серьезно кивнул Гургин.
— Да ничего ты не понимаешь, старик! Ничего! Этот баран опять загнал меня в ловушку! Я взял Кабир, понимаешь, взял! — но я не брал его сам! Мне его снова подсунули милостыней, подачкой! — а потом бросили в смерть, лишив возможности сопротивляться! Даже дохлый, Златой Овен смеется надо мной!
Гнусавое блеянье донеслось из-за угла. Бледный, как известь, поэт вскинул руки, защищаясь от своры призраков; и жалобно вскрикнул, когда в переулок вбежал баран. Следом за животным с воплями выскочили два подростка, ухватили барана за космы — и поволокли обратно, награждая тумаками.
Смех, похожий на рыдания, вырвался из груди Абу-т-Тайиба.
— Я понимаю, — повторил маг, отступая на шаг. — Я все понимаю. Прости меня, но я останусь здесь, в Медном городе… мне страшно. Я не пойду с тобой. Но я провожу тебя до перевала Баррах и открою для тебя Ал-Ребат в Кабир. А потом вернусь сюда, доживать отпущенный мне век.
— Ты сильно сдал за последнее время, Гургин, — поэт взглянул старику прямо в глаза. — Отдыхай. Не стоит меня провожать. А Ал-Ребат я теперь могу открыть сам. Любой. Для этого мне даже не придется тащиться к перевалу. Ты веришь мне?
— Верю.
— Ну что ж, тогда прощай, старик. Скорее всего, мы больше не увидимся, хотя… кто знает? Вот, возьми на память, — и Абу-т-Тайиб принялся стаскивать с пальца шахский перстень.
Глаз, вырезанный на красном камне, подмигивал обоим людям.