И стал рыться в дорожном хурджине.
Все ахнули, когда странник извлек наружу латную перчатку, родную сестру-близнеца той, что безмятежно дремала сейчас в сундуке.
Только сестра была правая.
Абу-т-Тайиб еще немного постоял над сундуком, собираясь с духом; зачем-то надел свою перчатку на руку, снял, скрежетнул ногтем по кольчатой чешуе… Поэт был сейчас похож на фариса-рыцаря Запада, когда те бросают вызов врагу — и брошенная перчатка полетела прямо в морду Златого Овна.
В ухмылку.
В оскал.
В сундук.
Свой выбор — в чужой.
Звонко ударившись о поверхность панциря.
Абу-т-Тайиб страшно рассмеялся и стал расчехлять чанг, купленный им у чернявого.
— Д-да… — хрипела мумия на носилках. — Д-да… т-так его…
И ни у кого из присутствующих не повернулся язык сказать, что негоже при умирающем струны драть.
Примерзли языки.
— Ты почтил меня великой честью, Коблан-мастер, — мумия замолчала, внимая; лишь полыхали бешеные глаза с пергамента лица. — Великой честью. Я отплачу тебе единственным, что имею: песней. И думаю, тогда мы будем наконец квиты — ты и я. А вместе с нами и тот, кто всегда стоял между такими, как мы.
— Песня, значит, — буркнул Коблан-младшенький, тщетно пытаясь вникнуть в загадочные речи странника, и обвел людей строгим взглядом — хотя и так никто не собирался перечить. — Песня, это ладно… родитель любил… раньше. Хоть и… ну да ладно. А чья песня-то, значит?
— Моя.
— А слова, значит? Слова-то чьи?
— Аль-Мутанабби.
— А зовется как? Название, значит?
— Касыда о взятии Кабира.