" — Во сне.
"— А какой он из себя, этот твой ухажер?
— Седой, мама, молодой, а седой…
Отчиму на шею вешается, днем шелковая, а к вечеру — как сглазили девку — снова Мария крылатая.
И ни словечка из нее не вытянешь — ведь не одна она по ночам бродит.
Мало ли о чем судачат в пивных.
В одну из облав к тем магулевым ребятам-закатанным рукавам попала Анна.
Магуль расцвел, пропал в больнице на два часа, вышел перекошенный, ушибленную руку втискивая в перчатку. Анна осталась сидеть в каморе с разбитой скулой. Ни слова о сыне не сказала.
Лесное убежище к тому времени Рошка отстроил, как картинку. Как взяли Анну — в доме устроили засаду.
Но Рошка не возвращался домой. И на лесопилках и в каменоломне, где он обычно подрабатывал, его тоже не видели.
А на черных подворьях грудами валялись отобранные у чудиков вещи.
Башмаки стоптанные, куклы, зеркала, тюки с зимними пальто, баулы с елочными игрушками, связки книг, детское приданое, соломенные шляпы, склянки с лекарствами, женские косы и кудри всех мастей. Я сам видел, юнкер, двор больницы, где согнанных людей кормили баландой из ботвы, по
черпаку на нос. Ничего, на поселениях будем кормить по-божески. Мы ж не звери.
Я поселился на постоялом дворе, на барахолке купил гражданское платье.
Однажды ночью перепугался спросонок: внизу галдеж, народ вывалил из комнат полуодетый.
Чтобы не попасть в толчею, я высунулся из окна, мое как раз выходило на площадь.
Там беготня — серый рассвет исполосован огнями. А у ворот ратуши — всадник. Как пощечина!
Конь неклейменый, не седланый, кружится, задом бьет.
А верховой-то, юнкер — Рошка.
Вырос, точеный весь, волосы белые, брови темнючие сдвинуты. Уже не в саване — рубаха из цветных лоскутов и штаны холщовые. Люди мечутся, а подойти к нему боятся.