Среди прочих на второй телеге я заметил Анну. Она держала на коленях чьего-то ребенка, на ухабах вздрагивала обритая голова. Я все понимал, а не завоешь, бегите, мол — все врут, нет никаких поселений, там рвы, там смерть.
Я встретился глазами с Анной, конечно, она меня не помнила, но по взгляду ее ясно было — они там на подводах уже и так все поняли.
И всадник.
Как из ножен его выхватили в небо. Осеннее марево прострелено было солнцем и всадник рос, чалый конь прядал скачками, ближе, ближе, ближе…
Вскинув руку скакал Рошка, и окровавленная ладонь словно горела.
Сам он распорол ладонь, выпустил чудесный цветок, пришла пора для единственного Рошкиного чуда.
Магуль сделал знак холуям, не торопитесь, мол, пусть подъедет поближе, на ловца и зверь бежит.
Разом завыли, рванулись овчарки.
По лицам конвоя я понял, юнкер, что там, за спиной творится.
Они корчились, орали, как дети.
Ой, парень… Сдохну я, невмоготу говорить.
Город вспыхнул, как коробок, закричал огнем со всех концов.
Зачадил в ползаката. Занялся арсенал — грохнула пороховая башня.
Охрана бросила подводы, как в тумане я видел: арестованные разбегались на волю. Лошади бились в постромках. Резкий крик перекрыл сумятицу. То по сизой траве, потеряв чепец, бежала рыжая Мария, бургомистрова дочка, юбка, взмыв, обнажила колени.
Рошка замешкался, закрутил коня, весь потянулся к ней, улыбаясь — миг — и подхватил бы в седло.
Магуль, выпавший из двуколки, брошенной кучером, вырвал пистолет из кобуры, выстрелил.
И бросило Рошку навзничь в пыль крестом.
Тут я словно в вате потонул. Проморгался на плацу, в Дневной Логрии, пыльный, в копоти. Вокруг меня собрались люди, я никого не узнавал. Отлежал в лазарете два дня, как закрою глаза — все виделось мне, как дорожный прах под телом меняет цвет на быстрый, алый.
Этого не опишешь.
Стал я поправляться, героем прослыл в гарнизоне. Наплел им небылиц пострашнее, чтобы оправдать штатские шмотки и мое многодневное отсутствие. А ротному-зверюге вышла нахлобучка от начальства за самодурство и скоро его от нас перевели.