Меняются вывески — арабская вязь уступает китайским иероглифам, русские буквы прореживают латиницу, поросшую какими-то хвостиками и точечками, из окон свисают флаги государств, находящихся с обратной стороны земного шара, или давно сгинувших, или никогда не существовавших.
— Сюда, — говорит Аннели. — Другого тут нет.
Поднимаю глаза: бани. Вход сделан с потугой на японский стиль, но внутри об этом забыто. Вал народа, и все смешано — мужчины и женщины вместе, старики и дети. Очередь огромная, но всасывается быстро. Аннели не глядит на меня, а я сам не могу понять, зачем она меня сюда привела.
Чтобы пройти, надо купить билетик на прозрачной пленке. Аннели еще берет набор — мочалка, мыло, бритва. Раздевалки общие: на Дне не до церемоний.
Она снимает с себя глупую одежду, которую я купил для нее в трейдомате, быстро и разом, обнажаясь не для меня, а для дела, сосредоточенно и дежурно. Смущения нет. Вокруг еще битком голых тел: сисястые бабы, седеющие мужики с раздутыми животами, визжащая ребятня, вислозадые старики. Хорошо, есть запирающиеся шкафчики — можно оставить рюкзак. Сдираю прилипшую к коже футболку, скидываю ботинки, все остальное.
Аннели идет дальше, я за ней; синяки на ее лопатках и бедрах из фиолетовых медленно становятся желтыми, короста царапин отпала, оставив белые отметины, и даже волосы, кажется, отросли, так что ложатся на плечи. От моего ли взгляда или от чужих — на ее спине ершатся мурашки; ямочки на поджатом заду такие, как у детей на щеках бывают. Внизу — темнота.
Внутри бань: стены из кафеля и бетонный пол, густой пар застит картину. Тысяча душевых, все на открытом пространстве, отделены перегородками. Эти бани даже не дешевый эрзац наших великолепных купален, даже не на них пародия, а на притворяющиеся санитарными блоками газовые камеры каких-нибудь нацистских концлагерей.
Шум, лязг тазов и голоса рикошетят от тысячи стен и стенок, от низкого блестящего потолка, сочащегося холодным конденсатом; посреди большого замутненного зала стоят отлитые из бетона скамьи, на них — лохани, в мыльной воде плещутся дети, над ними нависают груди — тяжелые или выдавленные — матерей. Вот Содом — но не изысканный, как наш, а бытовой, вынужденный; тут свою наготу не дарят другим, а притаскивают с собой и вываливают равнодушно — просто потому что девать ее больше некуда.
Аннели занимает одну душевую, я — другую, за стеной — и не вижу ее. Просто откручиваю вентили, становлюсь под водопад. Вода твердая, пахнет странно, и плечи мои сечет нещадно. Мне тоже это надо: отмыться. Хорошо бы и брюхо себе вскрыть, достать по очереди все внутренности, перемыть этим серым злым мылом и сложить обратно.