— Ян. Можно тебя? Заглядываю.
Аннели стоит — волосы в пене, тушь смыта, глаза чистые. Она без краски другая — свежей, юнее — и как бы более простая; но и более подлинная.
— Заходи.
Делаю шаг. До нее теперь — наклон. Без обуви роста мы такого, что если я ее обниму, мой подбородок ляжет ровно ей на макушку. Ее грудь точно уместится в мои ладони. Соски топорщатся, собрались морщинками от влаги. Живот не такой, как мне снился: нет этого жесткого каркаса, сетки мышц. Ребра сходятся стрельчатой аркой; под ней — провал, тень — и все мягко, уязвимо. Пупок плоский, ввернутый, девственный. Спускаться еще дальше у нее на глазах мне стыдно: кровь моя и без того вся схлынула вниз.
— Поможешь мне?
Она дает мне бритву из набора.
— Хочу поменять стрижку. Тут уж не удерживаюсь.
— Идиот, — улыбается мне она почти нежно. И склоняет свою голову, белую от пены.
— Как?
— Наголо.
— Обрить тебя наголо? — повторяю я. — Но у тебя все красиво… Зачем?
— Больше не хочу быть такой.
— Какой?
— Такой, какой он пытался меня сделать. Не хочу. Эта стрижка, эта одежда его… Это все не я. Не хочу больше.
Всплывает в голове у меня тот ее сон, когда я запер у себя дома.
И тогда я укладываю Аннели в левую ладонь, откидываю волосы с ее лба и глажу их корни бритвой. Падают в слив клочки — мокрая жалкая шерсть, косая бунтарская челка, мыльные потоки смывают рисунок, который делал Аннели ею самой. Она жмурится, чтобы мыло не попало в глаза, фыркает, когда вода льет в ноздри.
Мне надо поворачивать ее голову удобнее — и ее заиндевевшие мышцы не сразу теплеют, не сразу поддаются. Но вот она начинает прислушиваться к моим движениям чутче, я разминаю ее недоверие, как пластилин; и в том, как ее шея отзывается на мановения моих пальцев, больше секса, чем в любом из моих оплаченных актов.
За нашими спинами — тьма людей, старых и молодых, мужчин и женщин, которые шляются мимо, потрясая своими грудями и причиндалами, отскребают с себя вековую грязь, приостанавливаются, чтобы, почесываясь, посмотреть на нас сквозь клубы пара, хмыкнуть и почапать дальше. Плевать: в этом мире набилось столько народу, что вдвоем не остаться нигде. И все равно тут, под чужими взглядами, со мной творится самая большая близость из всех, что я переживал с женщинами.
У меня сперва выходит кошмарно, бритвенные просеки напоминают следы лишая, недобритые клочья торчат, как на больной собаке, но она терпит мою неловкость, неумелость, и из линяющего уродства появляется античное изящество, неподдельная, изначальная красота, точнее которой человеку не создать.