И все же горбун натянул поводья, спустился на мощеную мостовую и потуже закрепил брезент. Когда он закончил и отвернулся, ветер с северо-востока ударил ему в спину; из-под брезента пахнуло гнилостным зловонием. Такова цена научного знания. Уже с ногой на подножке, горбун вдруг замер, охваченный страхом: впереди застыл прохожий с ручной тележкой, полной тряпья. Выпучив глаза и изумленно открыв рот, он стоял без движения. Горбун смерил помеху мрачным взглядом, да только его немая угроза растворилась в утренней мгле.
Но вовсе не горбун и не его повозка потрясли старьевщика: тот смотрел ввысь, на тень, скрывшую верхний рог месяца, — на тусклый силуэт огромного дирижабля, под которым качалась ребристая гондола. Воздух заполнил едва различимый, но всепроницающий гул, чье ритмичное эхо отразилось от купола ночных небес.
Горбун вспрыгнул на подножку и хлестнул испуганную лошадь; его экипаж рванулся вперед, отбросив тележку прохожего к каменному устою набережной и разметав тряпье по мостовой. Ошеломленный зрелищем старьевщик этого даже не заметил. Под свист ветра и гул пропеллеров над головой горбун торопился обогнуть низину Найн-Элмс, чтобы поскорее скрыться в Вестминстере. Дирижабль же, потихоньку снижаясь, продолжал свой полет, увлекаемый ветром к Вест-Энду…
На Джермин-стрит дома стояли темными, а переулки были безлюдны. Ветер стучал незакрепленными ставнями и незапертыми дверьми, раскачивал новую деревянную вывеску «Трубок капитана Пауэрса», пока в ранних сумерках наконец не сдернул ее со штыря и не погнал кувырком вдоль по Споуд-стрит. Источниками света здесь служили лишь пара тусклых газовых фонарей в окне мансарды напротив. Всякий, кто попытался бы всмотреться в это окошко, стоя в лавке капитана Пауэрса, был бы сражен видом птеродактиля с отталкивающей ухмылкой на скорбно опущенном каучуковом клюве. Позади доисторической птицы виднелось чье-то лицо, с очевидным неодобрением изучавшее сквозь окуляры распластанное на верстаке тельце обезьяны.
Впрочем, вовсе не предмет исследования тревожил человека в очках, а ветер. Что-то в его порывах заставляло нервничать, беспокоиться. Слишком много шума, причем шума зловещего. Когда же завывания ветреной ночи стихли, угасли, обратившись шорохами — то ли шепот листвы сломанной ветки камфорного дерева на площади Сент-Джеймс, то ли шуршание смятой засаленной газеты, — и заскребли по оконному стеклу, мастер подскочил в испуге, злясь на себя. Не время было ложиться, солнце и так вскоре загонит его в постель — он шагнул к окну, распахнул оконную створку и высунулся в ночь.