Светлый фон

Фассин включил наружные огни, чтобы осмотреться; здесь все было перевернуто, остались лишь пустые полки, обломки углеродных досок, алмазная пыль, похожая на кусочки льда, и потрепанные волокна, раскачивающиеся в волнах турбулентности от его газолета.

С помощью сонара он образовал небольшую полость, которая тут же разрушилась на его глазах, схлопнулась под сокрушающим давлением столба газа над ней. Хорошенькое место, не раздавило бы всмятку, подумал он и, тем же путем выбравшись из туннеля, медленно поднялся в дом, затем в библиотеку номер двадцать один.

Полковник была там. Она вздрогнула, когда Фассин вышел за ее спиной из потайной двери, хотя он и сообщил ей заранее, что собирается делать.

— Майор. Смотритель Таак. Фассин, — сказала она. Голос у нее был какой-то… странный.

Фассин оглянулся, но никого больше не увидел. Это хорошо, подумал он.

— Да? — сказал он, закрывая за собой дверь-стеллаж.

Хазеренс подплыла почти вплотную к нему и остановилась в метре. Ее э-костюм стал тускловато-серым — такого цвета она еще не демонстрировата.

— Полковник? — спросил он. — Вы здоровы? С вами ничего?..

— У меня… вы должны быть готовы… Я… очень сочувствую… Плохие новости, Фассин, — сказала она наконец взволнованным, срывающимся голосом. — Очень плохие новости. Примите мои соболезнования.

* * *

Архимандрит Люсеферус на самом деле не очень-то верил во всю эту философию Правды. Конечно, поднимаясь по иерархической лестнице Цессории, он всячески демонстрировал свою приверженность официальной вере и был талантливым проповедником и теологом, который много раз убедительно, с напором и аргументированно выступал за Церковь и ее взгляды. Нередко его порицали за это. В то время он видел, что производит впечатление на свое начальство, видел даже в тех случаях, когда оно не хотело ни ему, ни себе признаваться в том, что он произвел на них впечатление. У него был дар убеждать. И дар притворяться, лгать (если уж вы желали использовать такую грубую, лишенную нюансов терминологию), делать вид, что верит в одно, тогда как на самом деле плевать он хотел и на то и на другое. Ему всегда было совершенно безразлично, правдива Правда или нет.

Вера интересовала его, даже очаровывала, но не как интеллектуальная идея и не как концепция какого-то абстрактного теоретического построения, а как способ управлять людьми, способ понимать их и манипулировать ими. В конечном счете — как некий порок, что-то вроде изъяна: у других он есть, у него — нет.

Иногда он никак не мог поверить во все те преимущества, что другие, казалось, готовы были предоставить ему. Они веровали и потому готовы были на поступки, явно не соответствующие их непосредственным (а нередко и долгосрочным) интересам, просто из-за веры в то, что им говорили. Они испытывали альтруистические чувства, а потому совершали поступки, которые (опять же) не приносили им никакой пользы; у них имелась сентиментальная или эмоциональная привязанность к другим, а потому их снова можно было вынудить к поступкам, которых они не совершили бы в противном случае. И (вот это и было лучше всего, думал иногда он) люди поддавались самообману. Они считали себя храбрыми, а на самом деле были трусами, или воображали, что могут думать сами за себя, а на самом деле и близко ничего такого не могли, или верили, будто умны, а на самом деле всего лишь умели неплохо сдавать экзамены, или считали себя сострадательными, а на самом деле были всего лишь сентиментальны.