Донни выхватил его у меня из рук и положил обратно на поднос.
— Что угодно, только не это, — сказал он. — Мы не едим гребаные бананы. Просто поверь мне, — добавил он, когда принялся возражать. — Если тебя хотя бы раз поймают на том, что ты прилюдно ешь банан, тут же появится фотография, всюду — бананы, а бритоголовые ублюдки будут над тобой всю жизнь смеяться, даже когда вручат награду за картины, а сам ты станешь жить во дворце, эта фотография будет все подсекать всегда и всюду.
Вот так, говорил я Майклу, теперь-то можно есть все, что захочется, и если мудачье из Национального фронта еще ходит на футбольные матчи, чтобы швыряться бананами в чернокожих игроков, — что ж, за это их все презирают, — их соседи и кумиры, а иногда за такое можно и в тюрьму попасть. Это мне пришлось жить в более идиотские времена, а не Майклу, и мне судить, стоило ли освобождение моей страны в 1941-м предвзятости и дискриминации в Британии много лет спустя, и по моему счету — стоило. Друзья могут казаться бесчувственными и глупыми, но все равно оказываются друзьями, когда ты попадешь в беду, это не превращает их в членов Дерга. Мир несовершенен, а Британия — лучше почти всех других мест. Так обстоят дела, и пора бы уже Майклу вырасти и понять это.
Тогда мы сумели отступить от края пропасти. Майкл поблагодарил меня за то, что я подтвердил его правоту. Я поблагодарил его за то, что он принял мою. Потом он сказал, что ему за меня стыдно, а я ему сказал, что молодые и горячие головы всегда стыдятся своих родителей, а он сказал, что у остальных молодых и горячих обычно нет на то реальных причин, а ему достался отец-коллаборант. В общем, он был прав, и я был прав, и мы оба это знали, наверное, но оказались слишком похожи, чтобы попытаться найти общую позицию. Там и замерли, слава Богу, между смертной обидой и глубокой потребностью друг в друге. Я не смог бы его выставить из дому, а он не смог бы мне сказать, что уходит. У нас обоих были друзья и даже возлюбленные, но во всем мире на самом деле у нас были только мы, и мы оба это чувствовали.
Грубые слова были прощены, но ссора не стерлась и не забылась. Некоторое время я гордился тем, что сказал правду, затем думал, что пытался его защитить, а потом наконец признался себе, что я просто разозлился из-за того, что он не понимал, кто он такой в смысле старшинства поколений, так что если кто и виноват, то я. Если мы и не могли поехать в Эфиопию, могли хотя бы влиться в местную диаспору, ходить в эфиопскую церковь, вместе пить чай. Теперь я думаю, что боль, которую мне причинила его мать, и мысль о том, как будут меня жалеть наши с ней общие старые друзья, не позволили мне даже попытаться.