Светлый фон

Та ссора оставила у нас обоих дыру в сердце. Мы ждали, пока кратер выветрится, покроется растительностью, и это в конце концов случилось, но мы оба знали, где он, и старательно его обходили до того мгновения, пока я не сошел с подиума этого дурацкого ток-шоу под бормотание рекламной врезки и под взглядом круглых, как у кота, глаз ведущего. Мы всё еще обнимались, когда мой телефон зазвонил, и, к моему удивлению, звонил Колсон, а не Энни.

— Ты опасный псих! — заявил он мне.

— Вполне вероятно, — ответил я, потому что сам удивлялся тому, что мой гнев вдруг выплеснулся наружу.

— Очень интересная идея, приложение. Я так понимаю, ты понятия не имеешь, как его сделать?

— Ни малейшего, — признался я.

— Если хочешь, я могу к началу следующей недели собрать тестовую версию, — предложил Колсон, и я услышал, как рядом с ним рассмеялась Энни. — Кстати, ты сегодня — враг народа номер один для всех уродов страны.

— Хорошо, — сказал я.

— В сеть лучше не выходи. Я сейчас смотрю в твой почтовый ящик. Там полный набор удовольствий. Зато часть из них ты снял с Энни, если, конечно, хотел этого.

Я сухо хихикнул. Тут мне не требовалось воображение. Я все знал о лютой ненависти. Как принято у стариков, все это уже проходили.

* * *

Если бы вы встретили меня в мои звездные дни в Аддис-Абебе, вы не поверили бы, что всего через несколько лет мир искусства напрочь обо мне забудет, за исключением разве что совсем отчаявшегося искусствоведа, которому нужно состряпать диссертацию. Я приобрел или высвободил полную меру своего дарования, и, должен признать, оно ударило мне в голову не меньше, чем моим поклонникам. Я придумал себе образ, требовавший неделями сдерживать желание писать, чтобы потом наброситься на холст и кромсать, рубить его в неистовой ярости. От природы мне это было несвойственно, поэтому приходилось втайне писать по ночам, когда приходило настроение, и прятать плоды трудов до следующей плановой эякуляции. Это все была ненужная чепуха, но она помогала мне чувствовать себя тем, кем хотелось быть.

Я был молод и знаменит. Недавно я сотворил пятичленное изображение луны, на котором черный мужчина и женщина-азиатка, отбросив скафандры, совокуплялись на изодранном американском флаге, а на заднем плане ядерная война превращала Землю в окончательный, смертоносный самоцвет. Подобные выступления порождают молву, если их правильно подать, а я всё подал правильно. В мире искусства молва — это слава, а слава — это деньги, и, разумеется, деньги порождают молву. Полагаясь лишь на свое художественное чутье, следом за «Миром в огне» я предложил невразумительную работу в смешанной технике — акулу, плывущую в океане цифр, — и почти сразу понял по глухому молчанию, что, хоть она и родилась из того же незамутненного источника моего видения, которого я сам не понимал, это была ошибка. Я быстро написал портрет — сильно завуалированный, чтобы сохранить приличия, — дочери министра инфраструктуры, где она выходила, подобно Афине, из расколотого черепа своего отца и тянулась в почти советском стиле к пролетающему в небе аэроплану. Ее обнаженная грудь не совпадала с традиционным европейским образом негритянки, идущей к колодцу, но и не скатилась к эротической пошлости французских кабаре. На заднем плане стояли четыре призрачные фигуры, призванные судить ее; их глаза пылали отблесками ядерного огня, но она не обращала на них внимания. Это была женщина — в дискурсе того времени и в пределах моего собственного разумения, — полностью овладевшая своей сексуальностью, ибо существовала она не для зрителя, а лишь для самой себя. В строгом смысле слова это был пастиш — я подделывал свой собственный стиль, а не использовал его, — но если я сам такого не сказал, то другие точно об этом не подумали бы. Оставалось назвать картину «Прогресс», и шепотки молвы превратились в бурю. Акулу вежливо забыли, и я принялся порхать юной знаменитостью между Аддис-Абебой и Лондоном, Парижем и Нью-Йорком — особенно часто я бывал в Америке, потому что там Уорхол, и потому что император Эфиопии крепко подружился с тогдашним президентом США. Так я проехался на полах кафтана Хайле Селассие и принялся пить мартини на Фабрике Уорхола, не преминув заявить, что, по моему собственному экспертному мнению, я куда более великий художник, чем Ибрагим эль-Салахи из Судана.