Сволочь, которую я отправил отдыхать в самом начале, догадалась вытащить тазер. Я изогнулся, силясь дотянуться до проводов. Пальцы тряслись, как у алкоголика, — разряд вжарили максимальный, а он у оружия семьи превосходил установленный законом порог. Краем глаза я уловил шевеление сбоку.
Парень с дубинкой не упустил шанса врезать мне.
Висок взорвался болью, от которой померкло в глазах.
* * *
Сознание возвращалось неохотно, в отличие от боли. Та навалилась сразу — промчалась по телу огненной волной, сдавила грудь, как обручем, мешая вдохнуть. Пересилив судороги, я втянул воздух.
В нос ударил едкий запах медицинской стерильности.
Жутко захотелось чихнуть, но я сдержался; знал, что вновь скрутит. Пошевелился, пробуя на прочность наручники.
Что-то новенькое: металл не холодил разбитые прошлыми рывками запястья. Вместо жесткого кресла спина чувствовала тепло и мягкость. Я не сидел — полулежал. И лежать было… уютно?
Хлопнула дверь — незнакомо, иначе, чем в камере. Там она скрипела протяжно и угрожающе. Здесь — мягко, едва слышно.
— Меня заверяли, что он уже очнулся.
В обманчиво-мягком баритоне скрывались железные нотки. Как всегда. Я представил, как он смеряет провинившегося своим фирменным льдистым взглядом — сверху внизу. И рост тут не играл никакой роли. Рядом с отцом другие люди казались незначительными.
Стальная интонация — верный признак, что он в ярости.
Какая нелепость. Даже на пороге смерти галлюцинация отца преследует меня — и недовольна. Горькая ирония, не правда ли?
На мгновение почудилось, что в больничный воздух прокрался аромат цветочных духов. Такими пользовалась мачеха, любившая сообщать о своём появлении заранее — и надолго оставлять след присутствия в комнате.