– Не знаком ты с Егором, а то знал бы, что он один у нас в сотне не курил, отчего народ и шутил, что будущий святой у нас растет. На что Егор отвечал, что не выйдет из него святого, вино ведь пьет. Ну и по бабам тоже, хоть он этого не говорил, но все знали его историю. Пошли, святой с нашего хутора!
Егора вывели из дома и отвели в баз, в котором сейчас скотины не было. Секретарь открыл подпертые колом ворота. Все зашли внутрь.
– Можно лечь вон на ту соломку.
– А как же до ветру?
– Вот в тот дальний угол.
Секретарь принес глиняный кувшинчик с колодезной водой.
– Поставь, где удобно, потом, может, еще принесу.
Ворота захлопнулись.
Значит, до отправки в станицу? Ладно. Полфунта хлеба есть, значит, сегодня поесть что будет.
Егор прошел к этим охапкам соломы, пристроил свою сумку вроде подушки и устроился. Не заметил, как задремал.
Во сне же он шел по коридору, пока не остановился. Вокруг была кромешная темнота, про какую говорят: «Хоть глаз выколи». В такой тьме зрячий глаз видит не больше, чем выколотый.
И из тьмы звучал хрипловатый голос:
И от негромких слов этих Егор проснулся и взглянул вокруг.
Нет, он один, ничего с ним не происходит. Судя по движению солнечного луча через щелястую стену – прошло немного, может, час или полтора.
Сна уже больше не было. Он полежал, потом встал, обошел баз, оглядел свою темницу. Худая тюрьма, худая. Баз давно никто не чинил, так что можно было даже попробовать и убежать. Шурин его, Митя, из такого сарая сбежал, когда его австрияки полонили. Выглядел он тогда страшно – морду ему при взятии разбили, а руки, которыми он проламывал выход, – еще страшнее, но вырвался.
Что это был за голос? Из будущего, вестимо. На дворе шел 1922 год и совершался поворот истории в некоем направлении. То есть двери открывались, рычаги клацали, шестерни зацеплялись – и история менялась. Но, кроме глобальных перемен, происходили и внеплановые изменения. Кто-то попадал в чужие времена, кому-то в голову приходили очень нехарактерные для него идеи и музыка, и стихи звучали, и такие, что до того здесь не слышали. Например, сразу множество народа стало размышлять о космических полетах, освоении Луны и прочего. Ну ладно уж, литераторы вроде Алексея Толстого – для них полет на Луну или Марс в яйцевидном корабле – литературный ход, чтобы рассказать, скажем, о революции. Сам Толстой учился в Политехническом, потому мог и сочинить что-то технически похожее на то, когда ракеты и впрямь туда летать стали. Написал бы про тарелкообразный или мискообразный межпланетный корабль – для романа о революции это не важно. Это будут литературоведы потом говорить: как писатель додумался до «летающей тарелки» за двадцать лет до кошмара Америки? Но ведь были и Кондратюк, и Оберт, и многие другие. С чего они дружно начали про космос писать? К тому времени самолеты уже летать стали, но еще не давали сильно больше 400 километров в час, а о космических скоростях – пока очень-очень рано. Но они трудились. Возможно, в некую дверцу потянул порыв ветра перемен, и творцам досталось немного вдохновения? Если так, то отчего бы Егору Лощилину не достался кусок стиха, написанного через полвека после его смерти? Раз механизм мироздания от этого прорыва стиха не ускорится и не испортится, то и ладно, поволновался Егор Павлович и будет с него. Не первый раз и не последний. Разве сравнишь это волнение с сабельной рубкой, хоть с австрийским драгуном, хоть с немецким, хоть с рубакой из 33-й дивизии, хоть с польскими уланами? Нет, конечно, щекотка одна, или пиво по сравнению с хлебным вином.