Светлый фон

Отца сожгли небесным фонарем, и через три дня матушка померла, не вынесла обиды. А еще полгода спустя сестра спрыгнула со скалы, умом тронувшись. Была семья — и нет семьи, рухнула семья, развалилась, погибла по вашей милости, а вы с Шао Дачэном и знать ничего не знаете. Сам я тоже пошел по кривой дорожке, начал пить, в карты играть, воровать. Был честным человеком, стал негодяем, а все из-за тебя, сволочь. Полгода назад освободился, решил, хватит, начну новую жизнь, но сегодня ночью мне во сне явился владыка небесный и сказал, Ма Гуацзы, судьба тебе улыбается, собирай людей и поезжай в город, поживитесь там немного. Просыпаюсь, думаю, я ведь решил не воровать, не грабить, решил начать новую жизнь. Но владыка небесный все твердит, поезжай, Ма Гуацзы, поезжай, вставай скорее с кровати и поезжай. Разве могу я владыку небесного ослушаться. Пришлось собирать парней и ехать в город. Я еще думал, напрасно мы зашли в вашу похоронную лавку. А оказалось, сам владыка небесный меня направил, чтобы я поквитался с семьей Ли, поквитался с семьей Шао. Чтобы Ли Тяньбао вернул свои долги. А хромоножка вернула долги своего братца. Что семьи у меня больше нет, я смирился. О мести и думать забыл, только снилось иногда, как прихожу к вам вернуть должок. Но снобродная ночь мне про вас напомнила. И расквитаться помогла.

Он снова хлестнул маму по щеке. Снова пнул отца по лицу и под ребра. Стал топтать отцовы колени, щиколотки и ступни. Топнет, выругается. Выругается, отвесит затрещину. Так он бил отца и бранился. Бранился и пинался. Потом подобрал с пола бамбуковый прут и принялся хлестать отца по голове и спине. А маму по лицу и плечам. Наконец устал, нахлестался, набранился, наговорился, перевернул магазин вверх дном, превратил магазин в место казни, всюду разбросал плетеные цветы и обрывки бумаги, бамбуковые щепки и прутья, как для костра, и вдруг понял, что, пока он бранился и отвешивал пинки, мои отец с матерью совсем затихли. Замолчали. Только когда в лицо летел бамбуковый прут или ботинок Ма Гуацзы, они невольно вскидывали руки, пытаясь защититься. А потом отец и руки вскидывать перестал. Сидел на полу, подставив тело ударам. Словно бьют вовсе не его. Словно тумаки и затрещины Ма Гуацзы вовсе не причиняют ему боли.

Кровь лилась с головы на лицо.

Кровь лилась изо рта и из носа.

Кровь лилась на грудь, на рубашку, стекала ручейком на брюки. Грабители испугались, что мои отец с матерью сидят без движения. Испугались их немоты. Я подумал, что отец умер, упал на колени и растерянно его окликнул. Окликнул маму. И увидел, как родительские глаза встрепенулись и обратились ко мне. Будто хотели что-то сказать. И я остался стоять на коленях, молчать и не шевелиться, как не шевелились они. Жара была нетерпимая. Одежда Ма Гуацзы насквозь пропиталась потом. И холод был нестерпимый. На лицах у людей лежал иней.

— Твою налево.

Ма Гуацзы напоследок утер пот со лба и снова со всей силы прыгнул отцу на ногу. Я увидел, что нога отца дернулась, будто от судороги, а потом распрямилась, словно чтобы на нее прыгнули еще раз. И на нее прыгнули еще раз. И она снова дернулась, будто от судороги. И снова распрямилась в ожидании нового удара.

— Терпеливая сволочь. Проси пощады, и я тебя больше не трону. Скажи, умоляю, пощади, и будем квиты.

Топчет и приговаривает. Приговаривает и топчет.

— Неужто даже не скажешь, это не я донес в крематорий, честное слово не я. Твою налево, значит, так тебе и надо. Значит, ты и донес, как пить дать.

Затрещина, пинок. Пинок, затрещина. Ма Гуацзы избивал моего отца, не умолкая ни на секунду, надеясь, что тот примется оправдываться или взмолится о пощаде, но было больше похоже, что сам просит отца уступить. Тут мама встала на колени, подползла к Ма Гуацзы и обняла его за ноги. Но когда она вскинула голову, чтобы обратиться к нему с мольбой, отец подался вперед и потянул ее в сторону.

И заговорил.

Наконец заговорил.

— Спасибо, что ты меня избил. Твоего отца сожгли небесным фонарем не по моему доносу. Но полтора десятка лет тому назад я в самом деле доносил. И ты сегодня помог нам вернуть тот долг. Больше мы ничего никому не должны.

Мой отец говорил и улыбался. Улыбался пожухлой желтой улыбкой. Улыбался, и голос его звучал тише жужжания мухи. Мой отец говорил, вскинув голову и глядя прямо на Ма Гуацзы. Улыбка дрожала на его лице, словно белый цветок с красными листами. Но его слова Ма Гуацзы только распалили, и он снова кинулся угощать отца звонкими затрещинами.

— Еще хочешь — будет тебе еще. — И он вышиб улыбку с отцова лица. Теперь на месте улыбки растекалась кровь. А Ма Гуацзы обернулся и сверкнул глазами на своих растерянных подельников. — А вы чего встали. Неужто ваших стариков, ваших родных из земли по доносу никогда не выкапывали, в крематорий не увозили.

После он со всей силы отвесил отцу с матерью по последнему пинку и объявил, что на этом все.

Теперь правда все.

Перед уходом Ма Гуацзы поднял с пола большой белый цветок из бумаги и шлепнул его на голову маме. Поднял сломанный венок и повесил отцу на шею. И они ушли. В самом деле ушли. И в доме остались только мы с отцом и матерью, беспорядок и разгром. Мы посмотрели друг на друга. Электрический свет казался грязным и желтым, как бумажные цветы на полу. Мама вздохнула, убрала белый покойницкий цветок с головы, положила его на пол. Осторожно вытерла кровь с лица. Достала откуда-то серую тряпицу вроде полотенца. Протянула отцу. Все пуговицы на отцовой рубахе были расстегнуты.

Грудь и рубаха спереди залиты кровью из носа, черной и красной кровью. Он потянулся к маме за тряпицей, осторожно повернул голову. Наверное, боялся, что иначе шея сломается. Проверил, что голова крутится, а тело слушается, ощупал лицо. Будто хотел убедиться, что оно на месте. Лицо оказалось на месте. Только левая щека распухла и сделалась похожа на свежую кукурузную пампушку. Чтобы щека случайно не отвалилась, отец прижал ее ладонью к лицу. Оторвал лоскут от тряпицы. И засунул в кровоточащую ноздрю, вышло очень забавно.

— Больше семья Ли ничего никому не должна. Спасибо Ма Гуацзы, помог нам вернуть долги.

Тихо бормоча сам с собою, отец снял покойницкий венок и попробовал встать, держась руками за пол. Суставы его захрустели, словно все кости в теле разошлись от побоев, а теперь встают на места.

Отец оказался целым и невредимым.

Я думал, отцу порвали мышцы и сломали кости, но он оказался целым и невредимым. Не ожидал, что мой щуплый отец так хорошо переносит побои. Я подошел к маме, помог ей подняться. Поднимаясь, мама едва не упала. Но постаралась и все-таки не упала. И отец успокоился. Шурша ногами в ворохе бумажных цветов и подношений, ритуальных денег и слитков из фольги, хватаясь то за стулья, то за стены, он направился к дверям.

— Скоро рассветет. Рассветет, и все будет позади. — Так бормотал отец, пробираясь к выходу. И вздохнул: — Наведите пока порядок. Владыка небесный, если даже нас ограбили, что в других магазинах творится.

И он по стенке вышел за дверь, словно в самом деле хотел посмотреть, что творится в других магазинах.

Отец стоял на крыльце и смотрел на улицу. Предрассветная прохлада рвалась в магазин, будто струя холодной воды. Мама не стала наводить порядок в магазине. Приволакивая хромую ногу, она пошла на кухню умыться. Смыть кровь с лица. Перевязать рану на руке.

— Дяде твоему сегодня худо придется. Худо придется.

Так она бормотала, ковыляя на кухню, но не успела поравняться с лестницей, как с улицы вернулся отец. Теперь он шагал куда быстрее. Вроде как держался за стены, а вроде как летел стрелой. Я понял, что отец увидел деревенских, которые приехали в Гаотянь с оружием, заступами и мотыгами и собрались на подступах к городу. Его лицо разом побелело. Посерело и побелело, стал о цвета ритуал ьной бумаги. На коже выступила испарина, точно ее окропило кровавым дождем.

В город идет беда.

В город идет большая беда.

Городу теперь конец.

Отец говорил так быстро, словно его и не били. Одним шагом преодолел расстояние от порога до лестницы и встал перед матерью.

— Надо уходить. Уносить ноги из города. Двери не запирайте. И порядок не наводите. Няньнянь, вынеси сломанные венки на улицу и разбросай у порога а дверь пусть стоит нараспашку, двери не запирайте. Пусть думают, что в наш магазин и воры приходили, и грабители.

2.(05:30–05:50)

2.(05:30–05:50)

И я сделал, как велел отец.

Разбросанные по магазину венки вынес наружу и сложил у двери. Растоптанных бумажных отроков поставил по обе стороны от входа. И запачканные родительской кровью подношения на повозках с бумажными мулами и конями выставил на самое видное место в середине магазина. Дверь открыл нараспашку. И вместе с родителями бросился бежать. Отец раздобыл где-то трехколесный велосипед с кузовом. Такой велосипед, который мог ехать на электричестве, а мог на педалях.

— Сюда. Сюда, — кричал отец из темноты.

И я побежал в темноту. Мы запрыгнули в кузов, отец налег на педали, и велосипед покатился в глубь города, прочь от трассы.

С трассы за нами доносился громкий нестройный топот. Громкие нестройные голоса. Голоса затапливали город, словно разлившаяся река. Окружали со всех сторон. Стекались, гудели и рокотали, поднимая город над землей. Мы с родителями мчались на велосипеде с востока города на запад. С мелководья у окраины мчались на глубину. Старый велосипед под нами отчаянно скрипел, будто сейчас развалится. И цепь трещала, налаживаясь порваться. В велосипедном кузове, обитом гнутой жестью, лежали мешки, молотки. И портативный приемник, который совсем не боялся тряски. В наших местах старики любят разъезжать на велосипедах с приемником, даже если вообще не слушают радио. Приемник то и дело включался, ударившись в суматохе о кузов. Но стоило прислушаться, что там говорят, и он снова умолкал. Наверное, велосипед ждал хозяина, чтобы увезти награбленное добро. Но вместо добра увозил нас с родителями.