Светлый фон

И оказались в новом сне.

Никто нас не заметил, никто не помчался за нами вдогонку.

Зато мы видели городских, которые прятались в углах, в переулках, в кустах, в ограбленных и разоренных магазинах. И когда все попрятались, улица затихла, будто вовсе опустела и остались только мы с родителями.

— Кто идет.

— Это мы, с желтыми повязками.

— Идите сюда, здесь прячьтесь, вы на кой ляд туда претесь, в основатели Великой Шунь метите, в императоры Небесного государства.

— К дому идем. Дома и стены помогают, дома и воевать сподручнее.

Волоча маму под руку, отвечал отец людям, укрывшимся вдоль дороги, и кто-нибудь нас узнавал. И тогда темноту разрывал возглас:

— Ли Тяньбао, сам недоросток, жена хромая, а ты ее воевать тащишь. Да вы никак тоже снобродите, тоже надумали воротить Великую Шунь Чуанского князя.

Иногда отец отвечал. Иногда ничего не отвечал. Шел себе дальше, волоча маму под руку, словно волочит по земле тяжелый мешок с зерном. И дыхание его напоминало крупный песок вперемешку с гравием, что пробивается в дом сквозь дверную щель. Мама шла, то и дело останавливаясь, то и дело утирая пот, то и дело повторяя — не могу больше, не могу, идите без меня. Отец тащил ее за собой, повторял снова и снова — до дома два шага осталось, два шага, надорвешься ты от двух шагов, что ли. И наконец мы дошли до середины Восточной улицы, наконец вдоль дороги не осталось засад, не осталось голосов. Мы словно вырвались из Великой Шунь, из владений Чуанского князя и вернулись в нынешнюю ночь нынешнего дня нынешнего года, продлившуюся всего несколько шагов.

Стало тихо.

Вроде никто за нами не гнался.

Голоса из придорожных засад поредели, утихли. Но только мы замедлили шаг и немного отдышались, как увидели покойника у входи в лапшичную РАЙСКИЙ ВКУС. Деревенский. Квадратное лицо, густые черные волосы. Лет тридцати или сорока. Голова запрокинута к ночному небу, кишки вывалены наружу. На голой груди с полдесятка кровяных прорех. Рядом валяется большой тесак. К тесаку пристала кровь и сгусток почерневшего мяса. В поножовщине убит, тут и гадать не надо. И лежит, как павший на поле боя. В канаве у одежного магазина, который тоже разграбили до самого основания, лежал еще один человек. Головой в канаве. Ногами наружу. Прикрыв фонарик полой рубахи, отец подошел ближе, потянул человека за ноги. Человек не шелохнулся. И не издал ни звука.

— Помер, — заключил отец, словно заключил, что ветка отломилась от дерева и засохла. — Совсем мертвехонький. Здесь сражение прошло, не иначе. Побоище отгремело. Здесь не грабили, а воевали.

Притихшие, испуганные, мы двинулись дальше на восток. В мертвенной нирванной тишине каждый наш шаг отдавался звонким и полым стуком. Отец то и дело бормотал себе под нос. Говорил сам с собой. Мама ничего не говорила, но вдруг зашагала быстрее. И нога ее почти не хромала, стала совсем как у здоровой. Впереди показался наш магазин НОВЫЙ МИР. И мама словно по волшебству пошла еще быстрее. Будто она много дней, много лет не была дома, а теперь наконец увидела родной порог. Но, дойдя до магазина, она остановилась на улице, словно решила, что ошиблась адресом, ошиблась дверью, пришла к чужому дому. Двери нашего магазина были распахнуты настежь. Одна створка упала и лежала на пороге, наполовину высунувшись на улицу. Тротуар у крыльца был забросан белыми венками. Всюду валялись белые клочки и обрывки. И даже в тусклом свете ночного дня было видно, что бумажные лепестки и листья запачканы кровью, словно их уронили в грязную воду. На белых цветах кровь была яркой и красной, где погуще — фиолетово-черной. На зеленых листьях — угольной, черной, пурпурно-синей. Густой соленый запах крови еще стоял на земле, стоял на нашем пороге. Здесь бушевало побоище. Бушевала гаотяньская война. Посреди вороха залитой кровью бумаги лежал топор и кухонный нож. Боевая дубинка в крови напоминала длиннющую берцовую кость. Стояла тишина. Безмолвие. И казалось, будто в тишине, в безмолвной ночи притаился пугающий звук вроде смутного воя. Отец посветил фонариком дальше. Бросил укрывать его рубахой, посветил как есть. Фонарик выхватил из темноты брошенную мотыгу, рубашку и несколько ботинок. Батарейка в фонарике садилась. Свет сочился желтый и слабый, похожий на тонкую дымчатую ткань. И с восточного конца улицы, до которого оставалось метров двести, доносился странный гул, словно кто-то двигает горы на той стороне мира.

— Скоро ведь рассветет, — сказала мама, вырвавшись из оцепенения.

— Не рассветет, — ответил отец, разглядывая кровь и беспорядок у порога.

И снова тишина. Такая тишина, что слышно было, как дышат трупы. Слабое холодное дыхание звучало у меня голове, отдавалось в костях. И мы втроем стояли перед лужей крови, забросанной бумажными цветами, смотрели на зияющий дверной проем, на смешанные с кровью цветы у порога, на чью-то окровавленную рубашку и новый камуфляжный кед. Никто не кричал, тупое бесчувствие сковало ночь, сковало наши тела и лица.

По улице прошла война, прошло побоище.

— Идите домой, мы с вами не спим, я должен сходить в восточный конец, посмотреть, что там. — Отец протягивал фонарик маме, а голос его звучал так, будто и нет в Гаотяне никакой войны. Он смотрел на маму, как смотрят на ненужную вещь, которую хочется бросить, да никак не выходит. — Иди домой. Слышала меня или нет. Тебе жить надоело, домой не идешь. Иди домой и не вздумай на улицу высовываться. Двери закрой, припри изнутри и, что бы ни творилось на улице, наружу не высовывайся.

Мама не взяла протянутый фонарик. Как не взяла бы ненужную вещь.

— Тебе все неймется. Жив не будешь, все равно пойдешь — ну сходи, только сходи и сразу возвращайся.

Мама почти кричала. Мама говорила громко и сердито, но все равно ее слова звучали так, будто она провожает отца в поле мотыжить землю. Обо мне все забыли. Никто не говорил, что мне делать. Потерянность качалась в ночи, качалась в моем сердце, словно я лишний в этой ночи, лишний в своей семье. Я смотрел, как отец уходит к восточному концу улицы. Смотрел, как мама, стараясь не наступать в цветы и кровь, ковыляет к двери. Но, поравнявшись с упавшей дверной створкой, она обернулась и сказала ласково, но с упреком:

— Няньнянь, ты чего встал столбом, почему с отцом не идешь.

И когда я догнал отца, он тоже сказал ласково, но с упреком:

— Няньнянь, сидел бы дома, за мамой присматривал, зачем со мной пошел.

Но все равно взял меня за руку. Я шел за ним, словно за орлом, способным оторваться от земли и взмыть в небо. Дорога была истерзана побоищем, всюду валялись брошенные вещи. Серпы, топоры, молотки, заступы, коромысла. Красное знамя у края дороги, длинный резак, матерчатые туфли, «седы, ботинки, дешевый шлепанец без пары. Словно мир засунули в стиральную машину. Словно по городу прошелся ураган. Далекий гул медленно набухал, вырастая из тишины. Раньше в восточном конце улицы горело всего несколько фонарей, но пока мы подходили, фонарей вдруг разом прибавилось. Вдруг разом загорелось целое море, целый мир огней. И над восточным концом улицы будто воссияло солнце. И мы увидели огромную толпу, собравшуюся под солнцеподобным светом фонарей, и на рукавах у всех были повязаны белые полотенца. Чистые белые полотенца, у каждого на левой руке. В конце улицы стоял большой грузовик. Завешенный кумачами, утыканный красными флагами. На древке каждого флага висело по газовому фонарю. А по бокам кузова реяло два красных атласных знамени, огромных, будто простыни. Знамена были украшены надписями. Но мы с отцом не видели, что там написано. Видели только, что в кузове стоят двое парней с белыми полотенцами на рукавах, а головы у них перевязаны окровавленными бинтами. Один в очках. Другой в футболке и с длинными волосами. Они держали в руках мегафоны и по очереди выкрикивали с края кузова:

— Отцы, земляки.

— Сестрички, братцы, начинаем генеральное наступление.

— Шагнем из ночи прямиком в новый день и отвоюем себе Гаотянь.

— Отныне мы больше не деревенские. Не какие-то отсталые крестьяне. Мы станем хозяевами будущего, современными городскими жителями. Заживем красиво и богато, и будет у нас асе, что пожелаем, каждому по потребностям. Чтобы купить каждому по потребностям, больше нам не придется затемно вставать и ехать в Гаотянь на ярмарку. А городские пускай валят в деревню, пускай валят в горы и живут там, как мы жили, чтобы света белого не видеть, а только землю пахать и скот разводить, пускай они теперь встают затемно и за каждой мелочью в наш Гаотянь прутся. В наш город Гаотянь. Земляки. Товарищи. Во имя завтрашнего дня, во имя нашего будущего — вперед. Земляки. Отцы, сестрички, братцы. Во имя завтрашнего дня, во имя нашего будущего — вперед, в атаку. Какой ресторан займете, тот станет вашим. Какой магазин займете, тот станет вашим. А кто будет выступать, кто будет противиться справедливому переделу земли, кто вздумает помешать нам грабить богачей и раздавать награбленное беднякам — у кого на рукаве нет белой повязки, — тому дайте отведать своего ножа, а когда придет завтра, наградой вам будет городское жилье. Тому дайте отведать своего молотка, а когда Гаотянь станет столицей, наградой вам будет дом на главном перекрестке, дом с настоящей конторой. Кто размозжит городскому голову, кто выпустит из городского дух, будет никаким не преступником, а героем, и когда наступит завтра, город станет нашим, и улицы станут нашими, и вся Поднебесная станет нашей Поднебесной будущего, и все улицы Поднебесной, все поднебесные улицы и все дома, все лавки и магазины, автобусные станции, почтовые отделения, банки, торговые центры — все будет только нашим.