Светлый фон

То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмерке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.

Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.

И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолета, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.

В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолет, заваливаясь вбок, ушел прочь.

Тогда вновь началось время считалочки: один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут…

Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз, — спасительно долго он плыл по черной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счета: 290, 10, 10, 30…

И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.

Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мертвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.

Мертвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мертв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.

Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рев танка, что снес ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слез, и пошел выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошел фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.

 

Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.

Иногда он вспоминал черную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после нее. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.

Иногда, до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто лег в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и черная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.