— Красота, — вздохнул Люянь, глядя поверх вялых клочьев дыма. — Жалко… редко вижу такое…
Лицо его, раскрашенное потеками пота с копотью, перекосилось в мучительной попытке сдержать зевок. Попытка не удалась, парень зевнул, шумно, с риском вывихнуть челюсть и упасть с единственной чистой скамьи во дворе.
— Ну уж и редко, — вполне бодрым голосом отозвалась Чжи, сидевшая рядом. В отличие от измазанного сажей молодого человека, одежду которого составляли наспех сделанная набедренная повязка и мечевая перевязь через плече, она скрыла свою наготу одеялом, а из следов прошедшей ночи гордо несла лишь черное угольное пятно на кончике носа и комочки мокрой глины на изящных ножках. Уши ее опять были человеческими, вот только цвет волос опять изменился, потемнел, но в сумерках было не разобрать оттенка. — В сухой сезон каждое утро такое. Выходишь во двор и смотришь.
— Я утром сплю.
— Ага…
Девушка растопырила пальцы ног, пошевелила ими, потерла друг о друга стопы, стараясь соскрести глину. Сообщила грустно:
— Не отваливается… — и, не дождавшись отклика, спросила: — Что делать будешь?
— Дождусь горячей воды, а там посмотрю…
— А…
Они замолчали, занятые каждый своими мыслями. Тишина их не тяготила. Да и не было ее — за домом проревел осел, в овчарне спасенной от огня шебаршилось и блеяло, а в долине, сменяя ночной шелест бабочек и бесконечную до тоски песню цикад, набирали силу птичий хор и звуки дневных насекомых — деловитый бас пчел, треск стрекоз, стрекотливая болтовня кузнечиков и многое другое, к чему слух давно привык и уже не различает за ненадобностью. Зато в самой гостинице становилось все тише — беспокойное семейство трактирщика угомонилось то ли на короткий отдых между хлопотами пожара и дневной работой то ли в ожидании неминуемого разговора с обиженными гостями… впрочем, угомонились не все — над двором мешались прогорклая, серая как туман, пелена, поднимающаяся от тлеющего пожарища и живые завитки печного дыма — в кухне кипела работа.
— Лучше просить прощения, когда они приведут себя в порядок, — госпожа Чжу деловито складывала стопкой лучшую женскую одежду, безжалостно вырванную из жадного чрева сундука. Жертвовала ни разу не одеванный шелк. Ради детей, трое из которых, младшие, свернулись кучкой в одном одеяле и сопели тут же, на циновке в углу.
Муж, рубивший куриное мясо на мелкие кубики, только вздохнул — долю вины за эту потерю он честно поделил с молча помогавшим ему шурином. И на своем первоначальном предложении — вымаливать снисхождение у грязных и голых гостей, пользуясь их ущербным положением — не настаивал. Один раз уже добился своего… Но в этот раз супруга хотя бы внятно пояснила, что те, кому они по неразумию и жадности своей причинили беспокойство, могут наплевать на свой внешний вид: