Дернуло холодом, потемнело в глазах, поплыли брезентовые стены шатра. Охнув, Прасковья стала заваливаться вбок, знахарка поддержала ее, помогла пройти два шага до лежака, осторожно опустила ее на матрас.
– Пять минут еще молчи, не шевелись. Дай мне поколдовать, потом наговоримся!
И она действительно колдовала, шепча и подвывая, растирая в пальцах сухие травы и водя ладонью вдоль позвоночника. И вот странность – до спины она больше не дотрагивалась, а Прасковья ощущала то жар, то холод, то мгновенные уколы в тех местах, над которыми двигалась ладонь.
– Вот так, родная, вот так! – приговаривала цыганка, когда переставала шептать слова на неведомом языке. – Теперь отдыхай, Пашенька, все будет хорошо. Опухоль еще дня три подержится, но мучить перестанет. Ты у меня отсюда уже выйдешь с такой пряменькой спинкой, что молодки ваши обзавидуются!
– Маруся, как же так?..
– Про что ты сейчас? – Убрав с лица жалостливое выражение, девушка отодвинулась немного, задумалась. – Про годы, которых для меня вроде как не было, если по лицу судить? Про руки, которые больных исцеляют? Про табор, в котором жить привыкла? Про что? И уверена ли ты, что действительно хочешь об этом знать?
Прасковья помотала головой – поняла, что знать об этом не хочет.
– А почему Лиля-то? – наконец спросила она.
– Нет, ну как ты себе это видишь – цыганка Маруся?! – Колдунья фыркнула. – Надо соответствовать выбранной легенде! Раз муж цыган, раз кочую с цыганами, то и язык должна знать, и обычаи, и звать меня должны Азой, Радой, Шелоро или Лилей. Разве нет? Тебя саму-то как звали, когда ты в горах колхозом руководила? Вот то-то!
– Ты теперь снова уедешь? Не останешься?
– Потом-то уеду, – помрачнела знахарка, – а пока останусь. Забота у меня тут такая, что всем заботам забота. С какого краю к ней подойти, да и в какой час – не знаю, вот и выжидаю пока…
Из табора Прасковья вышла уже под вечер. И впрямь наговорились досыта, вспомнив и школьную пору, и послевоенные годы. Познакомила Маруся со своим мужем – второй раз познакомились, получается. Лихой, отчаянный Егор превратился теперь в покорного хмурого дядьку, и если помнился он со злым кнутом за голенищем сапога, то нынче управлялся вялыми вожжами. Оба они – и Егор, и Прасковья – сильно отстали от своей бывшей ровесницы. Она, молодая и красивая, казалось, только жить начинала, в каждом слове, в каждом жесте бежала, мчалась вперед, жадная до жизни, а они уже с тоской смотрели на закатывающееся за холмы солнце.
Снова шла старуха председательша так, будто жердь проглотила, спина была прямой и легкой, и, наблюдая за ползущими по полям комбайнами, намечала Прасковья-трактористка себе на завтрашний день фронт работ – не умела сидеть без дела, когда здоровье позволяло. А оно – здоровье – после посещения цыганки позволяло летать.