«Мог бы хоть постараться. Соврал бы что-нибудь».
Лицо Джинна потемнело.
«Мне надоело врать».
А когда Арбели хотел продолжить разговор, он просто встал и вышел из мастерской.
С тех пор по утрам они работали во враждебном молчании. Но когда приходил и безмолвно занимал свое место на скамье Мэтью, Джинн обращался с ним необычно терпеливо. Иногда они смеялись вдвоем над какой-нибудь шуткой или ошибкой, а Арбели боролся с ревностью и чувствовал себя чужим в собственной мастерской.
Он старался смотреть на вещи объективно. Дела в мастерской шли лучше, чем когда-либо, а ожерелья, которые они делали для Сэма Хуссейни, были прекрасны, — несомненно, тот заработает на каждом маленькое состояние. Жестянщик то и дело возвращался мыслями к тому утру, когда Джинн пришел в мастерскую с таким видом, словно только что получил смертельный удар. В конце концов, с тех пор не прошло и месяца. Оставалось надеяться, что в скором времени его партнер увлечется чем-нибудь или — упаси их Господь — кем-нибудь новым.
* * *
Солнце уже опускалось за широкие спины домов, и в мастерской становилось темно. На улице женские голоса звали детей к ужину. Мэтью соскользнул со скамейки и ушел, даже не скрипнув дверью. Джинн в очередной раз подумал, что среди его предков наверняка замешался какой-то дух, иначе чем объяснить эту сверхъестественную способность двигаться, не производя ни малейшего шума?
Приходы Мэтью были для Джинна единственным светлым пятном за весь день. Когда за мальчиком закрывалась дверь, что-то неназванное закрывалось и у него в душе. Арбели зажигал лампу, и они работали, каждый в коконе своего молчания, до тех пор, пока, уступая голоду или усталости, Арбели не начинал засыпать огонь в горне песком. Тогда Джинн, отложив в сторону инструменты, вставал и уходил так же безмолвно, как Мэтью.
Его жизнь почти не изменилась: днем мастерская, ночью город. Но часы, наполненные отупляющим однообразием, теперь тянулись бесконечно. По ночам он ходил быстро, будто кто-то гнался за ним, и не замечал ничего вокруг. Он пробовал вернуться к своим любимым местам — Медисон-сквер-гарден, площади Вашингтона и аквариуму в Бэттери-парке, — но теперь все они были населены призраками былого и воспоминаниями о разговорах и спорах, о том, что было и что не было сказано. К Центральному парку ему не хотелось даже подходить, а если это случалось, тоска и злость тут же гнали его в другую сторону.
Он поворачивал на север и там бесцельно мерил шагами незнакомые улицы. По Риверсайду он доходил до южной оконечности Гарлема, пересекал недавно расширившуюся территорию университета, рассматривал гигантский гранитный купол и колонны библиотеки. Он шел по Амстердам-авеню, переходя улицы, чьи номера уже перевалили за сотню. Постепенно ухоженные особняки уступали место голландским дощатым домикам с увитыми розами шпалерами.