Наконец я решил проверить свое предположение, подсчитав, сколько всего банок стоит на полках. Как-то после школы я пересчитал их. Для начала я должен был убедиться в том, что старик не заметит моих действий, и потому сказал, что хочу послушать его пластинки. Он любил органную музыку, да и я тоже. Она не похожа на гимны и совсем не напоминала мне церковь. Низкие ноты обволакивают тебя, как темные облака, высокие колют, словно крики о помощи. Слушая эту меланхоличную музыку, мистер Канавот полностью терял связь с внешним миром, ритм, словно поезд, уносил его куда-то далеко-далеко.
Воспользовавшись своеобразным «отсутствием» мистера Каванота, я насчитал сто шестьдесят две банки. Спустя неделю их количество не изменилось, но еще через неделю мне показалось, что теперь их на одну больше, но я мог и ошибиться. Однако когда я насчитал сто шестьдесят шесть, то понял, что на столько ошибиться уж никак нельзя.
В этот день я попросил старика сварить какао, и, пока он стоял у плиты, я методично приподнимал каждую из банок. Если под ней оказывалась чистая поверхность полки, то это было ручательством того, что банка простояла здесь уже довольно долго, а если банка стояла на пыли, значит, она поставлена сюда недавно.
В начале с трудом, но потом быстрее, пока он помешивал ложкой какао, я начал находить закономерности в расположении коллекции.
При этом содержимое новых банок было для меня совершенно загадочным. На них не было надписей с названием животного или растения и места, где оно обнаружено. Потом старые банки, даже с неизвестным мне содержимым, были датированы. Например, самая старая с чем-то похожим на вяленое мясо, оказалась тридцатилетней давности.
В новых банках плавали свежезаконсервированные экземпляры. Различались они только цветом: розовые и серые. Я подумал незаметно стянуть какую-нибудь из них: положить в широкий карман зимнего пальто и уйти. Я полагал, что старик не начнет ее искать, ведь у него их тьма-тьмущая.
— Тебе нравится болотная мальва? — крикнул старик из кухни.
Я согласился, но почувствовал себя виноватым, обманывая его.
Главное мое воспоминание о тех месяцах — это родительские запреты. Мне запрещалось с кем бы то ни было обсуждать дела семьи, будь то друг, родственник или незнакомец. Я не должен был брать Линдси с собой на крышу. И более того, мне нельзя было заходить на ту половину комнаты, где стояла кровать Поли.
Да, его половина оставалась такой же, как в тот день, когда он свалился с крыши. Комната превратилась в своего рода музей, где ни в коем случае ничего нельзя трогать. Самым худшим было то, что на самодельной кровати Поли со старыми нестиранными простынями, на подушке сидел набитый ватой игрушечный клоун. Он ухмылялся мне по ночам, широко расставив свои ручищи, как будто собираясь схватить меня за горло. Я не осмеливался прикрыть его чем-нибудь, потому что однажды позволил себе такое, и мама заставила меня написать пятьсот раз, что «моим вещам не место на кровати Поли». Она словно сфотографировала эту часть комнаты и крепко держала в памяти снимок. Ее взгляд улавливал любое малейшее изменение.