Светлый фон

Да чем, в сущности, женщина отличается от женщины?.. Ничем. Митя на миг закрыл глаза, представил здесь, за ресторанным столом, Хендрикье, помытую, шикарно одетую, замечательно причесанную. И веснушки не надо убирать тональным кремом. Ей и веснушки пойдут. Женщину красит мужчина, рядом с которым она пребывает. Он создает ей образ ее жизни. И, если она живет хорошо – она и будет красива.

А эти, стодолларовые, пятидесятибаксовые шлюшки, а то и дешевле… Эти, жмущиеся в холодный вечер, в метельную ночь к стеклянным подъездам «Интуриста», «Космоса», «Рэдиссон-Славянской»… Он вырвал их из дегтярной ночи. Он втолкнул их сюда. Купил им банкетный зал. Купил им всю эту вшивую, идиотскую еду, это дрянное питье, и вот они пьют и едят, и вот они хорошеют на глазах, и вот они все – принцессы и царицы, а ты, а ты, богатый мужик, ты кто такой?! Метрдотель подошел к нему. На его поросячьей мордашке было написано искреннее желанье услужить.

– Там, господин… – он слегка задыхался, тучный, одышливый, поправляя пухлой ручкой галстук-бабочку на глотке, – там… цыгане!.. Они говорят – их приглашал какой-то господин Морозов… Уж не вы ли это будете?..

– Я буду, – кивнул Митя и развеселился – вот они, его родненькие, его славные цыгане, вот сейчас-то и начнется все самое веселое, самое огневое, а то все сидят и скушно едят, двигают челюстями, вместо того, чтобы пуститься в пляс, пить одну за другой рюмки, бросая хрусталь через плечо – пусть осколки разлетаются в разные стороны, как жизнь, как душа!.. – Это ко мне! Это я заказал! Я их купил, любезный… Пусть проходят!

И в ресторанный зал «Интуриста» входили, приплясывая, влетали, крутя цветными могучими юбками, похожими на пышные цветы – на пионы, на мальвы, на орхидаи, – потряхивая голыми плечиками, сверкая глазами, разномастные цыганеки – и старые, грузноватые, с золотыми шинами тяжелых древних серег в оттянутых мочках, и молодые, юные совсем, с детскими личиками, смугляночки, звенящие золотыми браслетами на вскинутых тонких запястьях, – а за ними шли скрипачи, наяривая на скрипках зажигательные витиеватые мелодии, цеплявшиеся друг за дружку, как цветы в венке, и бородатые цыгане-гитаристы – в хромовых сапогах, в рубахах навыпуск, с золотыми цепями на обнаженных волосатых грудях; гитары подскакивали и метались в их сильных руках, струны рвались, не было у цыган жалости к гитарам, не было пощады, и гитары плакали и стонали, как женщины, и, как женщины, разнузданно, пьяно хохотали, и цыганки, входя в притихший, изумленный зал, плясали все неистовей, все огненней вздымая голые смуглые руки из буйства алых, черных, малиновых, парчовых, ярко-зеленых тряпок, будто это были не женские руки, а живые огни, огни тех костров, давно погасших в широкой степи, и теперь горевших в каменных мешках огромных диких городов, – и встряхивали огромными расписными платками цыганки, разворачивая перед глазами людей розы и маки, тюльпаны и хризантемы, заметая холодное пространство, полное белых казенных скатертей, никчемной еды и шуршанья денег, живым цветным огнем, неистребимым, неугасимым. Да, огонь этот тоже горел, пылал за деньги – Митя щедро отвалил цыганам за свой заказ, ведь они должны были петь и плясать ему всю ночь, – но что оставалось делать им, кочевникам, обреченным на прозябанье в каменно-железном гигантском улье?! И цыганки взмахивали платками! И задирали ноги, выплясывая весело, и груди их выпрастывались из дрожащих тряпок, и черные волосы метались и вспыхивали в свете ресторанных люстр! И они были – ветер, они были – призрак свободы, они были – обман жизни. А может, это-то и была настоящая жизнь – утраченная Митей, та, которую он взалкал.