Все понимали: это кольцо, и это блокада.
Казнящие налеты на город учащались, и сирена выла все истошней, и люди, уже привыкшие к ее тягучему колышащемуся во тьме волчьему вою, опять впадали в отчаянье, метались, чтобы спрятаться, рвали на себе волосы, катались по ледяной, заснеженной колючей земле. По радио передавали то бодряцкие марши, то сбивчивые, безумные сводки.
Дети ходили за водой на застывшую, как свиное сало, черно бормочущую под мертвым льдом реку. Тащи, тяни железное ведро на старых дитячьих салазках, с прозрачной халцедон-водой, и что в том, что нутро твое сводит, как столбнячной судорогой: это под ребро властно входит голод, и ты от него не отвертишься. Прошло время армагеддонских пирушек. Где ты теперь будешь раздобывать изысканную снедь для своих вечеринок, Арк. Ты делал вечеринки в честь Воспителлы. Но ведь она погибла. Она не видит, как ты стараешься для нее, в ее память и славу. Брось. Хорошо еще, если удастся купить в ближней лавке, втридорога, ковригу ржаного. А то – ночью хоть лапу соси.
Настал день, когда еда исчезла в торговых рядах и на рынках.
Ты завтра сдохнешь совсем молодым. И ты – совсем молодой. А как же старики, они тоже хотят жить. У тебя кружится голова от голода. От той дыры во льду, что ты видел сегодня на реке, и над дырой вился белый дым, как табачный, будто река курила и выпускала в тебя дым, тебе в лицо. А над кремлевскими башнями полыхал огонь. Он полыхал уже который день. Старухи, не врите, что это шестикрылый Серафим жжет костры своих волос по площадям! По площадям… по стогнам… Вон Лобное место. Давай я себе на лбу напишу черной кровью: «ГОЛОД». Я есть хочу. Слышишь, я хочу есть. А я щедрый. Я сам хлеба дам – сам себя – липкую осьмушку – ржаную свечу – яростному метельному рту, железным зубьям решеток, налгавшему нам про счастье, воровскому языку.
Неумолчный, дикий вой снарядов. Наглый артобстрел – Враг мечет в тебя железные стрелы, а ты улыбаешься, стоя босиком на льду. Трудно осознать, когда голоден, что ты живой. Когда вокруг, на льду, уже лежат бревна неживых тел. Путь твой, человек, весь изольдел; вдоль снега, труб, и рельсов, и черных, пробитых бомбами крыш пойдешь ты, и я не скажу тебе – прости, ибо прощать тебя нельзя.
Ибо прощать тебя, человек, не за что. Ты ни в чем не виноват. Ты достоин любви лишь за одно только, что ты на свете умрешь.
О, Армагеддон, красный Кремль. Трудно волочь санки с водою наяву. Куда легче – во сне. Так давай сделаем все – сном. Сволота, чугунные санки – тащить их – через Ордынку – Маросейку – Волхонку – мимо разбитых, в припадке бешенства и голода, витрин магазинов – до церкви Всех Святых на Кулишках – до Николы на Курьей Ношке – опять на реку, до Замоскворецкого моста – ты слышишь, до моста! – а там и до тюрьмы – до Бутырок – до Лефортова – ты там весной сидел?.. – а камера твоя пуста – и вода в ледяном ведре расплескивает свет и серебро на весь Армагеддон – и люди на снегу, как обгорелые скрюченные спички на белой ладони зимы – они воткнуты в ее ладонь, они недвижно стоят, они голодные, они глядят на сгоревших, голодных детей, на ненужные изломанные, скрепленные проволокой саночки, на воду, застывшую в ведре серебром: они уже мертвы. Они уже на дне Времени, и не тебе, армагеддонский дурачок Рифмадиссо, разбудить их.