Пока я волновался, что бородатый на меня набросится, девушка поднялась, одернула свою короткую юбку и ушла, а я остался валяться на полу один-одинешенек.
Хоть ничего особенного не произошло, – ведь со мной почти никто не хотел общаться, – но все-таки я чуть не заплакал. Я постарался удержаться, но ничего не вышло: из глаз у меня потекли слезы, я зажмурился, чтобы они не вытекли из глаз на щеки, тогда они стали меня душить, и я начал громко кашлять. Я кашлял и кашлял, пока кто-то на меня не шикнул, и мне вдруг страшно захотелось поскорей убежать из этой душной комнаты и от всех этих людей, которым не было до меня дела.
Я быстро поднялся с пола, прокрался к двери, потихоньку открыл ее, выскользнул в прихожую и снял с вешалки свою куртку. Я уже хотел было отпереть замок входной двери, но вспомнил, что у меня нет денег на автобус. Рядом с моей курткой висело мамкино вишневое пальто. Я сунул руку ей в карман и нащупал там кошелек, в котором она держала мелочь. Я вытащил кошелек и открыл: там было несколько монет по одной марке и две монеты по пять, а мне нужно было всего четыре марки двадцать пфеннигов. Я бы не решился взять у мамки деньги на автобус, если бы не вспомнил, сколько разных монет – по одной марке, по две и по пять – она забрала у меня в День Охотника. Тогда я схватил свои пять марок и помчался на автобусную станцию.
Когда я приехал в Нойбах, мне стало легче дышать – воздух был чистый, и все было знакомое – не то, что в городе. Дома я сварил себе две сосиски, съел их и включил телевизор, но мне почему-то было неинтересно все, что они показывали. Тогда я сварил еще две сосиски, но они уже не были такие вкусные, как те первые. Я одну съел, а вторую положил обратно в холодильник и стал думать, как было бы хорошо, если бы вместо того, чтобы ездить в город общаться через тело, я полез бы на башню с Ури и сторожил бы его там наверху, пока он спускается в цистерну. Я все думал и думал о том, как бы было здорово сидеть на стене и ждать Ури, и сам не заметил, как вышел из дому, взял в сарае велосипед и поехал в сторону замка.
Не успел я переехать через мост, как сверху из-за поворота на огромной скорости вылетел синий фольксваген гольф и чуть меня не сбил. Тормоза гольфа завизжали громче, чем все наши свиньи вместе, и из окна выглянуло чье-то красное распухшее лицо и сказало голосом фрау Штрайх: «Иди сюда, Клаус». Я бы ни за что ее не узнал, а если бы узнал, то не поверил бы, что это она ехала вниз на такой ужасной скорости, но когда она меня окликнула, я понял, что это именно она. Я подъехал к ней поближе, удивляясь, почему она уезжает из замка так рано, и увидел, что она плачет – наверно, поэтому лицо ее так страшно распухло. Она начала что-то быстро говорить, но ее трудно было понять из-за того, что она все время громко рыдала. Я только разобрал, что в замке было наводнение и что Отто умер. Когда она произнесла, что Отто умер, она зарыдала еще громче, ни с того, ни с сего нажала на газ посреди фразы и рванула с места, но не через мост в Нойбах, а влево, по дороге, ведущей в соседнюю деревню. Мне показалось, что она сама не знает, куда едет, но она умчалась так стремительно, что я не смог ее остановить. Мне стало ее жалко, и я вдруг вспомнил, что ее зовут Габриэла.