Светлый фон

— Это что ж… бильярдный шар?

— Ван Ваныч, — строго заметил лысый, — обычаи сам знаешь. Кого казнил — того имущество все тебе идет. А имущества этой падали, — обе руки лысого дернулись, порываясь сложиться и сотворить офенское крестное знамение, но офеня сдержался, — этот мешок. Там всякой всячины дорогой, только поганой, уж прости, империалов на двести будет, даже если по дешевке отдавать. Шахматы всякие, чесалки для спины — и все мамонтовая кость, самая наилучшая, розовая. Все на Елисеевом поле взято, не сумневайся…

Одноглазый достал из мешка настоящий киммерийский термос с притертой пробкой, как-то сразу помягчел.

— Ну, люди, идите с миром.

Офени стали по одному вставать и, уже не стесняясь могильщика, креститься своим заветным двойным крестом: они молились не за упокой преступной души, а просто в дорогу, ни один офеня, как известно, без такого креста и шагу не ступит. Никто и не возражал. По условному стуку изнутри ветхий сторож отпер склеп и без поспешности стал выводить наружу офеню за офеней — по одному, как принято. Когда он заложил брус на воротах, когда проверил крепость задвижек, — стояла уже совсем глубокая, сырая, осенняя ночь. Сторож оглядел полуслепыми глазами полную темноту, обступившую лишенное забора кладбище, и побрел к склепу Подыминогиновых.

Снова заскрипел трехфунтовый ключ в замке. Но на этот раз сторож вошел внутрь и так же аккуратно запер дверь за собой. Факел на стене почти догорел, а могильщик, закончивший перебирать драгоценную добычу, отдыхал, удовлетворенно припав спиной к стене.

— Ну как, Аверьян Мосеич? — обратился могильщик к сторожу.

— А никак, Иван Иваныч, — прошелестел сторож. — Ушли все, правильно ты им вход в часовно запретил, — а то б нам с тобой так и сидеть да утра тверезыми. Устал больно. Давай, помянем-то душегуба. Это им нельзя, нам-то все давно можно. Мы с тобою — божедомы, такая наша планида. А тверезый божедом ни Богу не угоден, ни царю, ни вот покойничкам нашим, кто их, кроме нас, помянет?..

Могильщик удовлетворенно кивнул, расстелил на полу склепа широкую, по всему видать, столичную газету, затем выудил из широченного, подшитого под нагольный тулуп «сидора» штоф дорогой водки «Служебная» — как и полагается, лучшего, гусь-хрусталенского разлива, и поставил его посредине газеты. Достал невскрытую коробку дорогих пахитос «Онежские императорские», но открывать не стал, только буркнул: «Курить охота, аж уши пухнут… а нельзя». Положил возле штофа. Это был его личный вклад в поминки, остальное обеспечивал сторож. Аверьян Моисеевич довольно кивнул и достал из своего — тоже уемистого — «сидора» большой, свернутый из синей бумаги, куль копченой онежской корюшки. Добавил две бутылки пива, непочатую черную ковригу, положил ножи, присовокупил стаканы. Потом скинул тулуп, скатал его и уселся против могильщика. Тот уже разливал водку. Рука его ничуть не дрожала.