— Отпусти мышей! — говорю я ей. — И ты больше никогда не будешь слышать голосов.
И тогда Эбби Лэтроп встает и дрожащей рукой отодвигает деревянные засовы на всех клетках.
Может, и надо было сделать это как-то поизящнее, но главное, что все получилось.
Дисплей все еще включен. Я смотрю на кнопку с надписью «Выход», и мы снова оказываемся в тропосфере. Мы немедленно бросаемся обниматься и знаем, что нам нет никакой необходимости рассказывать друг другу о том, что только что произошло. У меня словно гора свалилась с плеч: я больше ничего не должна Аполлону Сминфею. Но тяжесть того, что я знаю теперь о страданиях, превращает эту упавшую с плеч гору в крошечную пылинку, которую я стряхнула с рукава. И я все равно чувствую, как кто-то не дает мне покоя — на этот раз, конечно, не Аполлон Сминфей. Какой-то другой долг пришел на смену первому, хотя я пока не очень понимаю, какой именно.
Тропосфера выглядит так же, как и всегда, если не считать того, что теперь, когда я включаю на дисплее карту, видно, что мы находимся в тысячах миль от того места, из которого стартовали. И еще карта выглядит теперь по-другому, и я знаю, что с ней не так: на ней тут и там стоят отметки в виде желтых кружочков — и они наверняка означают станции метрополитена. Карта показывает, как я могла бы выбраться отсюда, если бы это было то, чего я хочу.
Нам нужно перенестись в начало 1890-х, чтобы найти Люмаса, а мы ведь уже в 1900-м. Мы перебираемся из Массачусетса в Нью-Йорк через коммивояжера и затем находим редактора газеты, чей дедушка живет в Англии. Из его сознания уже рукой подать до 1894-го — следующего после публикации «Наваждения» года. Дальнейшие прыжки мы совершаем почти без заминок. Для начала покрываем большую часть времени, а потом в последний раз преодолеваем расстояние, медленно продвигаясь по Лондону до тех пор, пока не оказываемся у входа в издательство Люмаса. И человеком, в чьем сознании мы оказываемся, становится мистер Генри Беллингтон, двадцати трех лет от роду. С толстым манускриптом под мышкой.
Мы условились не разговаривать, пока находимся в сознании других людей, поэтому мне остается самостоятельно составлять впечатления о вещах, которые меня окружают. Больше всего в викторианском Лондоне меня поражает удивительная тишина. Но мистер Беллингтон не согласен. Его этот город подавляет и наводит тоску — своими попрошайками и ворами и густым черным дымом. Просто он не привык к миру воздушного транспорта, автомобильных двигателей, мобильных телефонов и непрекращающегося монотонного гудения электричества где-то на заднем плане.