Эйприл шла за портье по дому, провонявшему мужским потом, жареным беконом и мокрой одеждой на батарее. От всех этих запахов она морщилась, карабкаясь по многочисленным лестницам и огибая острые утлы, а коридоры исчезали в темноте или же завершались бурыми дверями.
Когда Сет наконец-то повел ее через площадку, загроможденную старыми гардеробами, столами и сломанными стульями, а затем по узкому проходу к своей лачуге, Эйприл едва не падала от усталости. Она раздраженно взглянула на свою ногу, которой трижды в темноте натыкалась на что-то острое. По чулкам растянулись три длинные стрелки.
— Здесь кошмарный беспорядок. Поймите меня правильно, это просто студия. Обычно я так не живу.
— Я понимаю. Можно войти? Мне не хотелось бы стоять в коридоре.
Голос Эйприл от раздражения прозвучал жестче обычного. Она оглянулась через плечо на темный коридор, который они только что форсировали. Это место наверняка проклято. Как здесь вообще можно находиться?
«Обычно я так не живу».
Да и кто бы смог? Не лишившись при этом рассудка?
Он расписал паршивые стены.
Покрыл три четверти комнаты мазней, которую большинство психиатров признали бы работой безумца.
Из-за фигур, болтающихся во тьме, которой не было конца, все чувства Эйприл, кроме зрения, отключились. Работа была совершенно детской по своей простоте. Примитивизм, неприкрытый и громко заявляющий о себе, не допускающий проработки лиц. Он был призван сразить зрителя наповал уродством и физически ощущаемой паникой.
Эйприл пришлось сесть на кровать. Она и смотрела на стены, раскрыв рот, смотрела на перекрученные существа, скалящиеся или визжащие в темноте и бесконечности.
— Это просто лаборатория, где рождаются идеи. Пробные этюды. Предварительные наброски к ним у вас за спиной. Большинство из них я нарисовал за время ночных дежурств. А в чемодане и в этих папках у меня есть еще. На стенах я просто пытался найти цвет. И еще сочетание текстур в фоне, чтобы он по-настоящему… По-настоящему потрясал.
И этот фон, совершенно точно, потрясал. Если бы Хессен занялся живописью, то его работы выглядели бы именно так. Эйприл оторвала взгляд от стен и уставилась в пол, застеленный простынями в пятнах краски и чего-то жирного. В одном углу комнаты была свалена кучей одежда. Мебели, кроме пожелтевшего старого холодильника и пропотевшей кровати, не было. Ни одному предмету не дозволялось отвлекать ее от созерцания картины и тех, кто взывал с нее: изуродованных, распятых, освежеванных, пригвожденных к пустоте.
Мучимые и пытаемые не стремились к диалогу, не пытались что-либо рассказать — они просто существовали, чтобы поглощать внимание публики. Эйприл ударило кулаком ужаса и окатило ледяной волной узнавания. Как будто самые безрадостные и болезненные моменты жизни любого зрителя — бессильные метания сомнений и отчаяния, удушливое отвращение и ненависть к себе, оцепенение горя и путы страха — персонифицировались в этих фигурах. Это были те же самые наводящие жуть образы, наполовину разрушенные болью, переживающие муки распада, которые Хессен изображал в своих рисунках с 1938 года. Однако Сет перевел эти идеи на следующую ступень, используя в качестве отправной точки наброски Хессена, чтобы все, обещанное ими, смогло воплотиться на большом холсте и в богатых оттенках масляных красок.