- Есть сложность… — Настырно, упрямо продолжил мальчишка. — Меня не убить железом или ядом… Моё сердце не похоже на твоё… Но я… Научу тебя, как упокоить чуждое этому миру…
- Ты не чужд ему, сын, — алхимик плакал — горько, как никогда прежде на памяти слуги.
- Чужд, и ты сам это знаешь, отец. Ты знаешь… Я чувствую ту же боль, что и люди… Но люди… получают забвение смерти и новую жизнь после боли… А я… только её повторение… Если ты сострадаешь мне, отец… ты оборвёшь мою жизнь и мою муку…
Тук-тук-тук… Кузнец-сердце ковало не то смиренье, не то сострадание под рёбрами слуги. «Молчание — это не плащ, которым укрыт спящий, — подумалось тому, и он едва верил, что эта мысль — его собственная. — Молчание — это капель сердца — добрый грибной дождь, или грозовое крошево».
- Я сделаю это. — Мэтр Арналдо наконец одерживал верх над слезами и обретал былое достоинство. — Клянусь тебе, я сделаю, как ты скажешь… Но я отплачу… За тебя и себя… Я буду здесь и отплачу ему…
* * *
Бумм! Буммм! Бумммм!
Последняя «м», дрожа и вибрируя, ленточным паразитом вгрызалась в мозг и внутренности. Казалось, многопудовый колокольный язык мерно и неумолимо отсчитывает чей-то век.
- Мы же люди! — Послышалось Павлу. — Что нас теперь — на костёр? Из-за двух прыщей и одного синяка?
- Вставай! — Кто-то аккуратно тряс управдома за рукав. Голос был слабым, как будто говоривший вещал из-под одеяла, укрывшись с головой.
Павел попробовал сконцентрироваться на голосе. Глаза, словно два прутика в руках лозоходца, сошлись в одной точке. Было в этом что-то механическое — что-то наподобие настройки объектива фотокамеры. Так и есть — на втором плане покачивался, как тростник на ветру, алхимик, — вокруг лица обвязана какая-то клетчатая салфетка, — а досаждал вылезший на передний план Третьяков — кто же ещё! Рот «ариец» и впрямь прикрывал грязноватым, широким носовым платком. Похоже, на то имелась причина: по подземелью клубился, делаясь всё гуще, серый клочковатый туман. Впрочем, какое дело до него Павлу? Встать-то — как ни крути — не получится. Управдом, не желая, чтобы Третьяков почитал его за хама, попробовал мотнуть головой, показать: «и хотел бы послушаться, да не могу». И вдруг ощутил: голова качнулась легко, шея склонилась и вновь распрямилась гибко. Во рту, правда, сделалось горько, мысли на мгновение спутались и закружились акробатическим колесом, — но прогресс был налицо. Павел пошевелил руками; те откликнулись на зов. Ноги слегка бунтовали, однако и они согнулись в коленях.
- Что здесь происходит? — Промямлил управдом, ощущая что-то вроде восторга от обладания собственным телом.