Лишь иногда это стояние оживало, сменялось дробным глухим топотом – топ-топ-топ, – люди семенили, влекомые непреодолимой силой, которая толкала их, пихала, выдавливала прочь. Но все равно эти минуты (а может быть, часы? дни? месяцы? вечность?), тягостные, долгие минуты, которым не было конца и края, как не было конца и края человеческому морю на этом жалком клочке земли, эти минуты они больше стояли, чем двигались.
Дыхание тысяч людей напоминало шепот; неразборчивый, гулкий, он словно шел из-под земли, и земля пульсировала, вздымалась, взбухала под ногами.
Солнце начало припекать, и над толпой стала подниматься волна густых испарений, словно по лицу проводили мокрой вонючей тряпкой. Мир колыхался, затянутый туманом, порожденным самими людьми, – и люди дышали этим туманом, выдыхая его обратно, еще более густой и мертвый.
Внезапно возник запах свежей крови, резкий, будто удар наотмашь, и в толпе стали кричать. Истошные крики и неистовые вопли то тут то там прорывали ткань тяжелого, мертвенного молчания. Люди ругались, орали, требовали идти вперед, молили выпустить их, умоляли расступиться и ослобонить давление.
Стоявший рядом с Мишкой тщедушный мужичок начал трястись в конвульсиях – точнее, это были бы конвульсии, если бы его не сжимали так плотно со всех сторон, сейчас это скорее лишь мелкая дрожь, настоящие конвульсии били его внутри, сбивая требуху в паштет – словно пытаясь сбросить с себя угнездившуюся на закорках смерть.
А потом он умер, так и не упав.
Мишку затошнило.
* * *
Вожак вороньей стаи медленно повернул голову, прислушиваясь к чему-то. Если бы он был псом, то сейчас втянул бы носом воздух, покатал вкус запаха на языке и вынес вердикт, – но птица могла полагаться только на зрение и слух. А еще на опыт и мудрость. И слух сообщал: где-то там, далеко, стаи людей движутся в едином порыве, кричат, стонут и падают, стоят, дышат и умирают. И опыт подсказывал – еда. Там будет много еды – свежей, горячей, терпкой и мягкой.
И стая птиц поднялась в воздух – безмолвно, без единого крика. Лишь скрежет крыльев разорвал утреннюю тишину.
Они рассыпались по небу, как порванное ожерелье, – и только рука Смерти могла собрать это жуткое украшение снова.
* * *
Сеньку охватывает ужас. Воровская интуиция трепещет и вопит, содрогаясь от страшного предвидения. Он хочет повернуться назад, но его сдавливают со всех сторон, крепко стискивают чужие плечи, груди, спины; он пытается упереться ногами, чтобы люди обошли его, обтекли, как поток камень, – но этот самый поток срывает его с места и уносит вперед. Сенька пыхтит и кряхтит, отпрядывая назад, резко откидывая затылок в надежде, что пара разбитых лбов и носов заставят оставить его в покое, – но лишь что-то хрустит и мягко приминается под его ударами, а толпа продолжает толкать его и пихать, заставляя идти дальше.