Светлый фон
существовать

– Все это невозможно понять.

– Может быть, и так, если бы действительно было что-нибудь, что можно было бы понять, или кто-нибудь, кто мог бы это понять. Но таких существ нет.

– Хорошо, – выдавил я, морщась от боли в животе, – но кто тогда ведет этот разговор?

– И действительно, кто? – ответил философ. – Тем не менее я закончу мысль. Даже если это всего лишь замки на песке, я чувствую необходимость их увековечить. Особенно сейчас, когда эта жуткая боль все усиливается, завладевает моим сознанием, моим «я». Скоро все это не будет иметь никакого значения. Нет, – добавил он вдруг севшим голосом. – Это уже не имеет никакого значения.

Я заметил, что философ уже некоторое время пристально смотрит в окно. Другие люди таращились туда же, ошарашенные увиденным и мучающиеся от боли из-за того, что мы могли это видеть. Свободная сцена пустующих городских улиц, безотрадность этого времени года, окутывающая окрестные виды, – все то, что по прибытии сюда вынуждало нас сетовать на скуку и уныние, теперь на глазах претерпевало радикальную метаморфозу, как при затмении солнца. Однако видимое нами не являлось тьмой, нисходящей с небес, – то была тень, выступавшая из пор мертвого городка; как будто неистовый поток черной крови с рокотом заполнял бледное тело. Я понял, что неожиданно и совершенно неосознанно встал вместе с другими, теми, на кого уже влияли идущие перемены, хотя я понятия не имел, что происходит, информация не поступала в мой разум, который прекратил функционировать так, как делал еще минуту назад, оставив мое тело в онемевшем состоянии агонии, и лишь мои органы чувств регистрировали мрачное зрелище, разворачивающееся вокруг: тела, раздутые тьмой, спиралями клубящейся под кожей, все еще болтали меж собой и ходили, будто бы обладающие сознанием и личностью, и все еще жаловались на боль простыми человеческими словами, и все еще тщились перекричать нарастающий рев, и молили о помощи, воспринимая все рассудком, пока он не покинул их на веки вечные, угас, как свеча, задутая ветром. А образы городка за окнами искривлялись и зазубривались, и тянулись к нам, будто клешни, вздымались странными пиками к небу и закручивались рогами. Реальность клубилась не стерильной серостью, но всепроникающей тенью, вседвижущей тьмой, которую люди наконец-то так отчетливо разглядели, ведь теперь видели телами, только своими телами, брошенными в великую черную боль. И раздался вдруг голос – одновременно стенавший и кашляющий, говоривший, что там, снаружи, чье-то лицо затмило все небо – да, именно так он говорил. И небосвод, и город, впрочем, столь затемнились, что, возможно, только тот, кто занимался фотографическим изображением человеческого лица, мог различить нечто подобное в мире кипящих теней за окнами забегаловки. Вскоре, впрочем, голос умолк, ибо тело, получая урок истинной боли, не говорит. Последними словами, что я запомнил, были крики женщины, умолявшей, чтобы кто-нибудь отвез ее в больницу. Удивительно, но подобную просьбу смог предугадать тот, кто подвигнул нас прибыть сюда, чье тело уже прошло через все то, что предстояло нашим телам, – через кошмар тела, которое используют и которое знает об этом, заставляя вещи быть не теми, какими они должны быть, и совершая поступки, которые иначе тела никогда не бы сделали. И я ощутил присутствие молодой женщины, которую прежде видел в кипенно-белой форме – она вернулась, приведя других, подобных ей; они сновали меж нас и знали, как облегчить наши страдания, чтобы завершить метаморфическое излечение.