Иммали взглянула и увидала просторы песчаной равнины; вдали чернела пагода Джаггернаута. Вся долина была усеяна мертвыми костями; тысячи их, совсем побелевших от зноя и от сухого воздуха пустыни, валялись вокруг. Тысячи полуживых людей, изможденных тем же зноем, влачили свои почерневшие от солнца тела сквозь пески, чтобы испустить дух хотя бы в тени далекого храма, не надеясь даже проникнуть внутрь.
Многие из тащившихся туда людей падали и умирали, так и не добравшись до храма. Было много и таких, в ком еще теплилась жизнь, но им приходилось напрягать последние силы, чтобы взмахами слабеющих уже рук отпугивать ястребов, которые падали камнем с высоты, кружились потом совсем низко, впивались в остатки мяса на костях своей жертвы, издававшей дикие крики, и оглашали воздух другими криками, в которых выражали свое огорчение по поводу того, что добыча на этот раз оказалась скудной и невкусной.
Многие в своем ложном и фанатическом рвении старались усугубить свои страдания тем, что начинали ползти по пескам на четвереньках, но рукам их с вросшими ногтями и коленям, истертым до самых костей, было трудно пробиться вперед по зыбучим пескам сквозь все эти скелеты и скопища живых тел, которым тоже скоро предстояло превратиться в скелеты, и слетавшихся ястребов, которые их клевали.
Иммали старалась не дышать; казалось, что ей бьет в нос отвратительный запах этих разлагающихся тел, которые, как говорят, распространяют заразу по всему побережью, где стоит храм Джаггернаута.
Вслед за этой страшной картиной глазам ее предстало пышное шествие, великолепие которого составляло ужасающий контраст с только что виденным ею омерзительным и гибельным оскудением жизни, как плотской, так и духовной: сверкая и колыхаясь, оно поражало пышностью и блеском. На огромное сооружение, напоминавшее собою не столько триумфальную колесницу[355], сколько дворец на колесах, было поставлено изваяние Джаггернаута; эту махину волокли сотни людей, и в их числе священнослужители, жертвы, брамины, факиры и многие другие. Несмотря на огромную силу, которую они составляли все вместе, толчки были до того неравномерны, что вся эта громадина качалась и кренилась то в одну, то в другую сторону, и это удивительное сочетание неустойчивости и великолепия, ущербной шаткости и устрашающего величия давало верное представление о фальши всего этого показного блеска и о внутренней пустоте религии, основой которой было идолопоклонство.
По мере того как процессия продвигалась, ослепительно сверкая среди окружающего ее убожества и торжествуя среди смерти, толпы людей время от времени кидались вперед, чтобы лечь под огромные колеса, которые за одно мгновение дробили их на мелкие куски и катились дальше. Другие совершали над собою краеобрезание ланцетами и ножами и, не считая себя достойными погибнуть под колесницей, которая везла их идола, старались умилостивить его, обагряя следы колес собственной кровью. Родные и друзья их испускали крики радости, видя, что колесница и весь ее путь залиты кровью, и надеялись, что это добровольное самопожертвование их близких окажется выгодным! и для них самих — с не меньшим рвением и, может быть, с не меньшим основанием, чем католические монахи ожидают для себя блага от самоистязания святого Бруно[356], от ослепления святой Люции[357], от мученичества святой Урсулы[358] и вместе с нею одиннадцати тысяч девственниц, которые по истолковании оказываются одной-единственной женщиной Ундецимиллой, чье имя католические предания превратили в Undecim mille[359].