Светлый фон

Он читал документы, приказы и распоряжения из министерства, главка, телеграммы и письма заказчиков, поставщиков, ставил на них резолюции, назначал ответственных исполнителей, просил или приказывал «разобраться и доложить», предлагал «рассмотреть и внести предложения», «ознакомиться и переговорить». В верхнем левом углу документа размашисто ставил фамилии и приписывал резолюции, с которыми завтра эти бумаги разойдутся по отделам, цехам, КБ и другим службам объединения.

Михаил Иванович сделал надпись на последнем документе в папке и, устало разогнув спину, повернулся к шеренге телефонов. Рука в нерешительности зависла над трубкой, но тут же опустилась, набрала домашний номер Сарычевых. Услышав голос Киры, он переложил трубку из левой руки в правую, будто это могло дать ему ту опору, в которой он сейчас нуждался.

— Это вы?

— Да, я… — вздохнул Буров. — Я насчет смелости… Где я сейчас могу тебя видеть?

Молчание, глубокий выдох.

— А не поздно?

— Нет. — Буров боялся, что его решительность иссякнет, и добавил: — К тебе можно?

— Можно… Но лучше где-нибудь на нейтральной. Давайте, я… — Она сделала долгую и трудную паузу, видно, ожидая, что предложит Буров, но он молчал, и Кира сказала:

— Давайте, подъеду к почтамту. Да, на машине… Оранжевый «Жигуль». — И она назвала номер.

Буров положил трубку и взглянул на часы. Было половина десятого. Через пять минут она может выйти. Сарычевская машина стоит во дворе. От дома до почтамта ехать семь — десять минут. Значит, через четверть часа…

Будто перед прыжком в холодную воду он переступил с ноги на ногу, даже передернул плечами. В него вошла какая-то давно забытая им тревога. Это чувство не походило на то, что он переживал последние годы, а ведь были и страхи и тревоги — да еще какие! — но то, что навалилось на него сейчас, оказалось совсем другим…

Он уже давно не ощущал этой радостной и волнующей тревоги только за себя самого. Были переживания и страхи за детей, службу: пойдет — не пойдет машина, утвердят — не утвердят проект, конструкцию, быть — не быть институту, заводу, объединению, и он сам всегда растворялся во всем этом, его судьба постоянно зависела от того, как повернется дело на производстве, как будет в семье, а тут вдруг оказался наедине с самим собой, со своими личными помыслами и действиями… Что-то давно забытое и, думалось, навсегда ушедшее тревожными толчками пробуждалось в Бурове, и ему было хоть и страшновато, но и сладко ступать на этот тонкий, потрескивавший под ногами ледок… Страшновато, но и неудержимо заманчиво, совсем как в детстве, когда он просыпался утром, а за ночь первые осенние заморозки успевали разбросать по лужам темное серебро льда, и он бежал и скользил по этим весело потрескивающим бликам холодного солнца к запруде, где протекала безымянная речка-ручеек, и сердце его стучало и взволнованно спрашивало: «Замерзла ли запруда? Замерзла ли?» И если запруда была замерзшей, то он с разгону вылетал на звонкую гладь и, как на крыльях, мчался, не ощущая веса своего тела.