Светлый фон

Антонина преследовала Машу из-за отвергнутой влюбленности, немки – по озлобленной ревности. Задыхаясь во враждебной, напряженной атмосфере ненависти, Маша жила в постоянном трепете, что ей прыснут в лицо серной кислотою; хитро подведут ей заведомо больного «понта», подсунут зараженную ложку, полотенце, простыню; угостят ее папиросою с опиумом или морфием; вдунут ей во время сна через ноздри гусара с серою и нюхательным табаком, от чего самые надежные легкие повреждаются и получают чахотку; либо наконец просто отравят мышьяком или уксусною эссенциею.

Буластихе Маша не смела жаловаться, – это в «домах» не принято, как злейшее нарушение товарищества, влекущее за собою беспощадную месть. Да и – знала Маша – без поддержки и настояния со стороны Федосьи Гавриловны – Буластиха, жестокая, глумливая, цинически-распутная по натуре, не защитит ее, но еще сама надругается каким-нибудь гадким, рабовладельческим издевательством. Вроде того, как заставила она проворовавшуюся Фиаметту съесть с голых ног ее два фунта зернистой икры.

«Княжна», которой было жаль Маши, пробовала усовещивать освирепевших товарок, стращала:

– Сумасшедшие! В чью вы голову бьете? Ведь Федосья не навек легла в больницу. Встанет, – худо вам будет: рассчитается за Марью сторицею, соком из вас Марьины слезы выйдут…

Но озлобление было слишком велико, спорт мучительства слишком заманчив. Возражали:

– Еще когда встанет, а мы до того времени из Машки твоей юшку повыдавим!

Впрочем, принимали меры, чтобы по возможности обезопасить себя и против этой угрозы. Бегали к Федосье Гавриловне в больницу и наушничали ей на Машу всевозможные сплетни и клеветы. И, когда Маша, в свою очередь, приходила проведать свою покровительницу, больная экономка встречала ее градом ревнивой, подозрительной ругани, попрекала ее мнимыми шашнями с жильцами, с полицейским, которого сама же ей навязала, с некоторыми из гостей посимпатичнее и почеловечнее, дружбою с Катериною Харитоновною, ухаживаниями Антонины, обвиняла в разврате, предательстве, неблагодарности. Маша пугалась, плакала в три ручья, разубеждала, божилась…

Расставались помирившись, но ссоры были утомительно тяжелы, полны обидных унижений, обвинений, неповторяемых слов, от которых стены краснели. Уходя из больницы, Маша сознавала себя предметом общих насмешек и презрения, будто оплеванная взглядами больных женщин, сиделок, фельдшериц, врачей. А главное, чувствовала раз от разу внушительнее, что клеветы действуют, дружба трещит, и дорогою ценою купленная, позорнейшим угодничеством обусловленная последняя опора ее уже не прочна, – почва колеблется под ногами. Маша с ужасом предвидела: а вдруг настанет день, когда Федосья Гавриловна вовсе взбеленится и станет не за нее, но против нее?