– Ну так что же?
– То, что человек, низведенный на положение зверя, кусается, как зверь, а зверя, который кусается, всегда бьют и одевают в намордник.
– В России психиатр, который прибил бы больного, будет опозорен на всю жизнь печатью, его имя сделается притчею во языцех.
– То же самое и здесь, конечно. Я о психиатрах и не говорю, а говорю о сторожах, сиделках и тому подобных. Человек интеллигентный, с воспитанною волею и выдержанным характером, может терпеть безобразия зверя долго и не отвечать на них, чувствуя себя выше зверя и помня его болезненность. Человек простой, невежественный, не дрессированный на выдержку, легче теряет терпение и хладнокровие и начинает укрощать огрызающегося зверя совершенно теми же мерами, что домашний скот: веревкою или цепью – для привязи, плетью и палкою. Как бы хорошо ни было поставлено психиатрическое учреждение, как бы за фельдшерами, сиделками, сторожами гуманное начальство их ни смотрело, но – если, скажем, больной повадится каждый день тебе в лицо плевать, то один раз сторож стерпит, другой – скрепится, третий – смолчит, а когда-нибудь и не удержится, даст в ухо. Ну, а лиха беда начать, – там уж и пойдет, и пойдет… Потому что вообще-то побои озлобляют и делают зверя еще зверее, но на момент действуют, запугивают: смирнеет зверь, боится стража и передохнуть ему от слежения дает. А человеку в такой каторжной работе момент передышки дорог.
– Хорошо. Но какое же отношение имеет это к жестокому обращению с проститутками?
– Как – какое, г. Вельский? Да люди, занимающиеся торговлею женщинами, кто же? профессора наук в университетах, что ли? литераторы и литераторши? изящные кавалеры и дамы избранного общества? Все это – человеческая дрянь, сравнительно с которою фельдшера, сиделки и сторожа психиатрических учреждений просто умственная и нравственная аристократия. Чего же вы от них хотите? Их, по их взглядам и понятиям, и к четвероногому-то скоту жаль пастухами приставлять, а они двуногий пасут. Видали вы, как скверный конюх вдруг, ни с того ни с сего, на лошадь с побоями набрасывается либо охотник собаку бьет, воображая, что ее учит? Ну вот вам люди уровня хозяев, хозяек, экономок и прислуги наших вертепов проклятых… Под одною крышею два мирка живут: один бьет, а другой за побои мстит исподтишка тупыми пакостями и опять бит бывает, и оба друг друга ненавидят и считают, что худшей породы людей нет на свете. Звериный актив и скотский пассив.
Фиорина пожала плечами.
– Вот – сколько я выездила мирок наш и знаю его, можно сказать, по всей Европе, но чего я никогда не слыхала и не видала, это – преступления со стороны девушек против хозяйки. Случалось наблюдать таких ведьм, что, заведись подобная свекровь в семье, самые кроткие и смирные снохи давно бы ее мышьяком обкормили: а наши – нет, ничего, терпят. И даже не боятся хозяйки подобных возможностей. В том же самом Бухаресте был случай. В десять часов вечера девушка на шелковом шнуре от халата удавилась и записку оставила, что – через злобу хозяйки, не будучи в состоянии более терпеть ее преследований; а в семь часов она с этою самою лютою хозяйкою – действительно лютою, анекдоты о ней из города в город переходили, – обедала за одним столом и очень мирно разговаривала о том, какое новое платье шить. Бывают, конечно, вспышки. Ну, одну румынку знала: не стерпев пощечин, с ножницами на хозяйку бросилась. В Париже хозяек недовольные девицы серною кислотою обливают. Слыхала, но при мне не было. Но все это сгоряча, как лошадь под хлыстом взбрыкнет, как собака бьющую руку укусит. Но предумышленных преступлений, по заранее обдуманному намерению, совершенно не знаю. Наше мщение всегда как-то не прямо работает, а все себя задевает. В России, я слыхала, инородцы, когда хотят отмстить врагу, вешаются на воротах его дома. В Японии – распарывают себе живот. Ну вот наши мщения, по большей части, тоже из разряда харакири. Много моих подруг покончило так-то жизнь свою – кто от яда, кто в петле. Это – наши обыкновенные, излюбленные способы. Редко бывает, чтобы проститутка зарезалась либо застрелилась – особенно, в «доме»: револьвер-то разве у гостя достанешь: что же человека, ни в чем неповинного, под скандал подводить? Бритву тоже сперва надо выкрасть, наточить, шелком обмотать, – целая канитель подготовок… Если вешаются, то, конечно, это самоубийство – уже всерьез: тут, если даже и спасут, шутки плохи – значит, женщине, в самом деле, жизнь так опостылела, что больше нельзя терпеть, какая угодно собачья смерть – и та лучше. С гвоздем и веревкою не шутят. Но с нашатырем, соляною кислотою, серною кислотою, спичками, мышьяком, карболкою самоубийства распространены между нами прямо – как спорт какой-то. Из десяти подруг, с которыми я вечером встречусь в кафе, – я уверена, – сегодня ночью хоть одна непременно попробует наглотаться чего-нибудь такого, что отправят ее в приемный покой и госпиталь. Когда мы сходимся, наш первый разговор – об этих пробных самоубийцах, и они нас уже почти не волнуют. Мало волнует даже, когда женщина в самом деле отравится – так, что и ноги протянет: ну что – же? очередная! Промахнулась: большую дозу взяла. Глупо, жаль по человечеству, да ведь однажды когда-нибудь помирать-то надо. Сегодня ты, завтра я. И совсем не волнует, когда наглотается какой-нибудь дряни, аккурат, в меру, чтобы полиция вовремя пришла и доктора желудок вымыли. Сама три раза так травилась. Один раз – хватила laudano[315]: с обиды – уж очень больно любовник избил. В другой раз – нашатырем: обокрали меня в Пистойе, осталась в чужом городе без денег, вещей, и туалета, и кредита, а, главное, чудеснейшее шелковое платье у меня пропало, в числе тех исчезнувших вещей, из Парижа вывезенное. В третий раз – просто жизнью заскучала. «Ну – что?» – думаю. Живу, живу. Дни похожи, как яйцо на яйцо, скучные, однообразные, противные, тошные. Сегодня мужчина, завтра мужчина, послезавтра мужчина. Вперед взглянуть, позади оглянуться: все – одно и то же и ничего не будет нового – ни лучше, ни красивее, ни умнее. Будешь ты сидеть в четвертом этаже старой бестии Фузинати, и будет из тебя Фузинати кровь пить и капитал твоим позором и тяжелым трудом наживать. Какое это существование? Ну и опять нашатырь… Проглотить недолго, а потом боли схватят, смерть испугает, за жизнь страшно станет, жить-то захочется, захочется… Ну и воешь, не своим голосом блекочешь, мечешься, плачешь, спасти требуешь… Никогда больше не буду!.. В животе огонь, а сердце звериным страхом на куски рвется, мочалится. Всех святых помянешь. Больше ни за что не стану! На здоровье тяжело отражается. У меня до этих трех отравлений желудок был – как у страуса: хоть камни и ключи дверные варить. А теперь я начала побаливать. И печень временами шалит, и женские кое-какие боли узнала, и также узнала по опыту, что и нервы у меня есть, и истерии я не чужда. Нет, игрушки эти своим здоровьем – себе дороже. Умирать так уж умирать, но шалить смертью больше себе не позволю. А из подруг – знаю – иные каждый год по два, по три раза травятся. Так, что уж и в госпитале-то к ним привыкли. Привозит «скорая помощь» Лину Узенькие Глазки, – доктор так и встречает: «А! синьорина Лина! Опять? Устали жить – отдохнуть захотелось? Что сегодня? Нашатырь или жавелевая кислота?..» Видите: если бы не страшные боли да не голодная диета потом, так оно ведь даже, если хотите, и в самом деле соблазнительно: лежишь ты в госпитале спокойная, чистенькая, ухаживают за тобою порядочные люди, как за своим братом, порядочным человеком, никто к тебе с мерзостями не лезет, с докторами, сиделками поговоришь – как будто и другой мир видишь. Хоть краешком, да зацепила чего-то новенького, освежилась, в давно забытое зеркало посмотрелась и горда, что еще остались в тебе человеческие-то черты. За семь-то либо за девять дней, что в госпитале проведешь, так-то ли душою отдохнешь; на волю выходить – точно из рая в чистилище. Дом твой – адом кажется, Фузинати какой-нибудь – царем Иродом…