– Я… квас-то… пила, – прохрипела она, и с нею сделались корчи. Целую ночь она билась в истерическом припадке, не унимаясь ни от воды с уголька и громовой стрелки, ни от раствора четверговой соли, ни даже от свяченой вербы, которою, в усердии, сильно исхлестали плечи, спину и живот больной.
II
Поутру мы, оповещенные молвою, зашли к Галактиону взглянуть на порченую. Старик встретил нас очень встревоженный; рябоватое лицо его было красно, потно и пестро от постоянного утирания рукавом. Левантина, успокоившаяся лишь засветло, проснулась незадолго до нашего прихода и сидела еще в сонной одури. Остальная семья, кроме старухи-матери, была в поле.
– Что с тобою, Валентина?
Она подняла глаза.
– Ничего-с…
– Как ничего? А припадок? Да ты погоди, не хнычь!.. Болит у тебя что?
Она потерла рукою около сердца.
– Тут сосет… и ровно бы подкатывает.
Очевидно, Левантину душил globe hystérique[160].
– Вот и верь наружности! – заметил Мерезов, – кто бы мог думать, что ты нервная.
– Чего-с?
– Пуглива очень.
– Как не пужаться, батюшка? – застонала старуха-мать, пустив обильные потоки слез по морщинистым щекам, – экое, злодей, горе навел на девку… срам в люди выйти.
– Полно врать, Анна Матвеевна, – перебил Мерезов. – Никто ничего на нее не наводил; эта болезнь самая обыкновенная, называется истерией. Если вы все, а в особенности ты сама, Валентина, не будете уверять себя в глупостях, так она пройдет без всяких лекарств.
Старуха слушала и качала головою, с откровенным недоверием. Галактионов поддакивал:
– Так-с… вот оно что-с…
Но уже по конфузливой суетливости, с какою он обдергивал на себе рубаху, я видел, что он поддакивает только из вежливости, не верит ни в одно слово Мерезова, и барин, по его мнению, говорит великие глупости. Левантина сидела в отупении, точно речь шла не о ней. Я сбегал в усадьбу за гофманскими каплями. Левантина проглотила лекарство с неохотою: зачем, мол? все равно не поможет…
– Прошло?
– Нет, сосет.