Мерезов расхохотался.
– Экий чудище! Ведь это он поминает своих любимцев лорда Байрона, Пушкина и Шекспира. Совсем дитя этот поп! даже трогателен. Батька! – обратился он к входящему Аркадию, – что ты чудишь? Вздумал молиться за упокой шекспировской души!
– Коли я его люблю?! – пробормотал Аркадий, опускаясь на стул.
– Смотри: дойдет до благочинного – будет тебе ужо «иноверец Василий»!
Аркадий махнул рукою:
– Доходило… Сосед донес… Знаешь, емельяновский Вениамин, что в воротничках ходит и таксу за требы завел…
– Что же?
– Ничего. Благочинный вызвал в город. «Правда ли, говорит, будто вы молитесь за упокой иностранного писателя Вильямса Шекспира, именуя его иноверцем Василием?» – «Сущая правда, ваше высокоблагословение». – «Зачем же это?» – «Затем, что ежели я, любя сего писателя и желая ему небесного царствия, не помяну его, кто же другой догадается его помянуть? Молитва же и Шекспиру нужна, как всякому покойнику… Ну, благочинный – он у нас академик – принял мой резон… опять же каноническими правилами оно не запрещено… отпустил меня с миром. А Вениаминке – нос».
Мы возвратились в Хомутовку вдвоем с Мерезовым, без Галактионовых баб, потому что о. Аркадий приказал Левантине остаться до другого дня, на обедню и молебен об исцелении болящей. Ехали мы довольно мрачно. От жары и вина у Василья Пантелеича разболелась голова и разгулялись нервы.
– Проклятая судьба! – твердил он, – проклятое безденежье! Не угодно ли медленно издыхать в безвинной ссылке, в медвежьем углу, где еще привораживают девок и сантиментальный поп записывает в поминанье Василия Шекспира!
– Кто тебя держит здесь? Поезжай в Москву, возьми службу.
– На пятьдесят целковых в месяц? Спасибо.
– А тебе – чтобы прямо в рот летели жареные рябчики?
– Так воспитан – не перевоспитываться стать на тридцать третьем году. Разве определиться учителем хороших манер к коммерции советнику из бывых свиней? Говорят, недурно платят и хорошо обращаются: даже метрдотелем не зовут. Но ведь я все-таки Мерезов. Одного моего предка царь Петр повесил за ребро, другого Борис Годунов за шею, а третьего царь Иван посадил на кол. Как же мне, после кола, ребра и шеи, в прихлебатели к бывой свинье-то? Еще эти висельники-предки начнут сниться по ночам… А пятьдесят рублей в Москве – одна игра ума, на голодный желудок. Здесь я, по крайней мере, сыт и – каков ни на есть – барин, а не пролетарий.
Артем поджидал нас. От перепуга, со злости, с недавних ли введенских побоев, он был желт, как пупавка.
– Изволили спрашивать? – хрипло спросил он, отвесив поклон и прыгая глазами то на меня, то на Мерезова.