Светлый фон
где-то. так надо. кто-то где-то, вне

В благоговейном страхе и радости, все еще слыша неизреченный голос: «Се причастилась Господу», не сознавая себя, Даринька увидела тихие лампадки, сливавшиеся в слезах, сияющие, как звезды, стрелами. Она узнала «детскую», увидела свои иконы, милостиво взиравшие, и перекрестилась, всему покорная: «Да будет воля Твоя».

Долго она лежала в радостном изумлении, не смея думать, что удостоилась Света неизреченного, повторяя Господне слово. Шептала в страхе: «Не смею, недостойна». В благоговейном трепете затеплила восковую свечку и стала читать акафист Иисусу Сладчайшему. И, молясь, сладко плакала.

Громыхали дрова в передней, Карп принимался топить печи, а она все молилась. И когда уже догорала свечка, Даринька увидела на груди, на белой батистовой сорочке, расплывшееся пятно, как кровь. И поняла — вспомнила, что это от ожога разболелось и от этого — боль под сердцем. Вспомнила, как боролась с помыслами и выжгла, в борьбе с собой, свечкой от огонька лампады охраняющий знак Креста у сердца, по глубокому слову подвижника из Фиваиды: «Томлю томящего мя». Все эти дни безумия не чувствовала себя, не помнила. А теперь, радостная, почувствовала — и умилилась. Сказала в мыслях: «Что эти мои боли… Господи, не оставь мя!»

Восковая свечка догорела. В черном окне на сад сверкали звезды. Даринька отворила форточку. Небо сияло звездами, было тихо, благовестили к ранней.

XXX Послушание

XXX

Послушание

В утро Богоявления Даринька почувствовала себя освобожденной от соблазна, как бы отпущенной. «Крестный сон» предвещал — это она приняла смиренно — великие страдания, но это не только не страшило, а укрепляло надеждой на милость Господа.

отпущенной.

Вспоминая то утро, она писала в «записке к ближним»:

 

«Смиловался Господь и указал мне Пути Небесные. И я воззвала сердцем: „Ныне отпущаеши, Владыка“. Я слышала неизъяснимый голос: „Се причастилась Господу“. И воспела песнь Богоявленного Дня того: „Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся?“»

Все то утро светилась душа ее, и она помнила тот небесный голос. Но пришел день — и забылся голос. Старалась его вспомнить — и не могла. До конца дней не вспомнила.

После ранней обедни Даринька просила Марфу Никитишну поехать сегодня с ней к Троице-Сергию, и опять добрая просвирня отказалась: с крестом, со святой водой ходить по приходу надо, а завтра Собор Крестителя… раньше понедельника никак. Был четверг, и Даринька решила ехать одна с Анютой. Собрала для дороги саквояжик, увидела портсигар Вагаева и вспомнила, что хотела сделать. Она собрала забытые им вещи: золотой портсигар, алый шарфик, которым укутывал он ее в метели, оренбургский платок Любаши и серебряный карандашик, которым он рисовал на книге. Что еще?.. Вспомнилось голубое… шарфик! Но, обманывая себя, только подумала — и перестала думать. Все уложила старательно в коробку, перевязала ленточкой и, наказала Карпу, смотря в глаза, — раньше она боялась глядеть на Карпа, в сумрачные глаза его, следившие из-под суровых бровей за ней, — передать непременно офицеру, «если он вздумает заехать». Сердце ей говорило, что он заедет.